Смех под штыком
Шрифт:
Илья мерз в своей рубахе. Обрез тяготил его. Взять у Лаписа наган (дал ему в поселке, чтоб не подозревал, что ему не верят).
Сказал, стараясь пересилить ветер. Обменялись. Сунул наган за пояс — неудобно, выпадает, одежда из мешка мешком путается. Он беспрестанно поправляет его, одергивает рубаху — наган все вываливается. Сунул его в карман, в руке поддерживает, чтоб не оттягивал. Вспомнил, что не знает — самовзвод или простой. Чуть нажал — что-то рвануло, оглушило, — и пламя охватило его ногу.
Затушил руками — и к Лапису:
— Зачем
Тот перетрусил — и залепетал:
— Опасно же, я и взвел…
— Да ведь за полверсты шахты… — и застыло в ушах: за полверсты….
Он не волновался, не возмущался, но еще острее почуял, что Лапис — провокатор, что в Лозовой-Павловке для них готовилась мясорубка и теперь, когда Лапис сам оказался в плену, — попытался убрать его. Выстрел был счастлив для Ильи: пуля прошла вдоль ноги, когда она была вытянута. Ранил бы себя — и погиб: нести — нельзя, лечить — негде.
Нужно, чтобы не улизнул этот Лапис. Он должен провести их до железной дороги, а там они ориентируются сами. Обещает дать Илье брюки, когда дойдут до будки, где живет его дядя.
До глубокой ночи бродили в пустынной степи.
Спотыкаясь, перешли рельсы железной дороги. Лапис предлагает обождать, пока он сходит в будку, спросит, нет ли кого подозрительного, потом принесет брюки. Илья возражает:
— Ждали они тебя: важная птица. Сходи с Борькой. Да оставь тут обрез: что тебе им делать.
Ушли. Тихо. Темно. Вдали светятся ласково, маняще, тепло огни у Алмазной.
Прилегли за штабелями шпал. Илья тихо говорит:
— Что будем делать с Лаписом? Провокатор. Как бы не удрал. Я Борьку толкнул, но догадался ли он.
Тихие шаги. Окликнули. Борька. В руках — брюки. Лаписа нет. Он сказал, что спросит у дяди о ночлеге для них.
Тихо советуются. Илья возмущается, что упустили, не расправились. Борька сорвался: «Я пойду», — и скрылся в темноте.
Лежат на колючей высохшей траве. Ждут. Ветер шумит, пронизывает.
Подошел Борька, тревожно поднимает:
— Пошли. Удирать нужно. Я — к домику, а от него тень метнулась. Я окликнул — не отозвался. Думал, что показалось. Постучал, спросил — говорят, только что ушел, а куда — не сказал. Скорей пошли, пока не накрыли.
Разошлись. Пашет — на Алмазную, чтобы там обогреться, закусить, — и катить первым поездом на Ханженково.
Илья с Борькой отправились пешком до Дебальцево, верст за пятнадцать. Обрез бросили: днем с ним нельзя ходить. Набрели на глухой раз’езд. Забрались в загородку, улеглись на цементный пол, свернулись по-собачьи.
Часа три возились на каменном леденящем полу в дремоте, в темноте, тщетно стараясь укрыться от пронизывающего осеннего ветра.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Выехали в Ростов вместе с Дуней, вчетвером.
После ухода их, бабы подняли вой обманувшихся в расчетах, потерявших
Приехали в Ростов — стыдно. Особенно стыдно Илье: море зажечь собирался, два раза порывался, обещаний надавал — правы были ростовцы осенью, права была Елена, критиковавшая его планы. Фантазер и чудак. Стыдно. Прячет Илья глаза под ресницы, жалок он в своей порыжевшей, ветхой, как рогожка, шинели. Пашет не теряет достоинства: «Два провала. Провокатор. А то бы развернулись». Борька горит: «Даешь Новороссийск. Раз сорвалось — в другой раз не сорвется».
Дуня осталась в Ростове курьером. Работа опасная, ответственная: ездить через фронт в Советскую Россию. Разлучили ее с Борькой, не дали медовый месяц до дна выпить: в Новороссийск его послали. Пашет выехал по документам разведчика белых, Илья — все тем же паршивым солдатом.
Всех, кого можно снять, посылают в Новороссийск: Центральный комитет партии дал задание Донскому сосредоточить всю работу в горах, среди зеленых.
Скорый поезд отравлялся поздно вечером. Пассажиры с корзинами, чемоданами совались толпами к дверям. Добровольцы заперлись в вагонах, чтобы ехать с шиком, и лазали через окна. Железнодорожники огрубели — годы революции перерождают людей, — толкают в грудь хорошо одетых юрких спекулянтов, преграждают вход в вагоны солидным господам, строго останавливают офицеров: «Сюда нельзя, для вас же особый вагон, неужели не знаете?»
Пашет важно забрался в офицерский вагон. Илья тычется в запертые двери — нигде ему ходу нет. Выжидает. Ловит момент. Шатается вокруг поезда по платформам.
На него пристально смотрит донской казак на костылях, с деревяшкой, вместо ноги. Свеженький инвалид, ходить еще не умеет. Покачивается. Окликнул Илью:
— Брат, погоди. Дай закурить.
Закурили. Илья не уходит: раз у него знакомый — инвалид, значит и он благонадежный. Казак разговорчив. Дохнул запахом вина. Тот хочет уйти, но казак не пускает:
— Брат, что тебе со мной скучно?.. Я немного, с горя выпил. Видишь — на култышке хожу. Довоевались, мать вашу… — и он погрозил в сторону блестящего, мощного поезда. — Им место есть, их усаживают, как господов, а нам — нет, мы к пеши пройдем. Привязали култышку — и убирайся с глаз. Э-эх, господи, господи… За что кровь проливали, а? Скажи, брат, за что? Молчишь, видно, и тебе не по себе…
— У тебе мать есть? — вдруг озадачил он Илью, заставив его вздрогнуть.
— Есть…
— Береги свою мать. Нет у нас большего друга, как мать. Каждый продаст, каждый проехать на тебе схочет, а мать себе сгубит, а тебе спасет… Помни свою мать, каждую минуту думай об ней. Подошла к тебе смерть, тока скажи: «Мать моя, спаси мене», — и спасет…