Смерть чистого разума
Шрифт:
– Это, вероятно, и было одним из перепадов его настроения, – заметил Маркевич.
– Совершенно верно. Но и в настроении противуположном Лев Корнильевич отнюдь не буен, что бы там ни писал этот негодяй из «Телеграма», которого, к слову сказать, я даже не порог не пустил и всю свою пачкотню он сочинил, не выходя из «Берлоги».
– «Берлоги»? – переспросил Маркевич.
– Местная гостиница с ресторацией, – ответил Лавров. – Вообще-то она называется «Медвежья обитель». Весьма недурной погреб, между прочим.
– Борис Георгиевич! – в притворном ужасе воскликнул Веледницкий.
– Умолкаю, умолкаю, – улыбнулся Лавров.
– Перепады настроения? – спросил Тер-Мелкумов. – А в чём они ещё проявляются?
(Он отчаянно страдал от стола в «Новом Эрмитаже», больше всех остальных, и мучительно старался не подавать вида. Даже в Петербурге и Берлине он умудрялся питаться если не одной только
– Было бы верхом бестактности подробно углубляться в подобные вопросы, – мягко ответил Веледницкий. – Но несколько вещей – из числа предметов, не относящихся к интимным, – я всё же упомяну. Например, Лев Корнильевич стал ранней пташкой. Один из его старых друзей и первых биографов, итальянец Ги, однажды заявился сюда на закате, будучи убеждённым, что именно в это время Корвин его примет – ведь Ги твёрдо помнил, что ещё сравнительно недавно его друг ложился спать перед рассветом, а вечер и первая половина ночи были самым продуктивным его временем. Увы! Нынче Лев Корнильевич подымается до рассвета. Или вот ещё странность. Он сделался левшой. Буквально года полтора назад. Вдруг ни с того ни с его стал писать левою рукою, да так бойко!
– И что же, правою совсем перестал пользоваться? – спросила Лаврова.
– Практически.
– Как интересно!
– Есть ещё более поразительные вещи. Всем известно, что Корвин отличается исключительной физической силой, которую с молодости поддерживал специально разработанной системой упражнений. Один американец в своё время выведал подробности этой системы и издал книжку, на которой недурно заработал. Так вот. Недавно мне пришлось выписывать пару рабочих, чтобы те передвинули мебель в Ротонде в соответствии с желаниями её обитателя. Я был немало удивлён, так эту мебель – вы видели, какая он основательная и тяжёлая, – Лев Корнильевич в своё время либо сработал сам, либо заказал по собственным чертежам. И уж, конечно, поселяясь в Ротонде, он всё это не очень движимое имущество расставлял собственноручно, ибо имел к этому и силу и желание – институт прислуги всегда был ему в тягость. Теперь же он недвусмысленно дал мне понять, что не в силах больше даже поменять местами кресло и пуф.
– Может быть, это то, что принято называть «старостью»? – заметил Маркевич.
– Нимало! – живо возразил Веледницкий. – Он, как вы заметили, легко управляется со слесарными инструментами, где нужны и глазомер, и точность, и ловкость, но его природная мощь, увы, более ему не нужна.
– Зато ему вдруг понадобился греческий язык, – вставил Скляров.
– Новогреческий? – спросил Маркевич. – Он же им превосходно владеет.
– Точнее, он более-менее владеет димотикой, простонародным, уличным греческим, языком рыбаков, контрабандистов и торговцев арбузами, – сказал доктор Веледницкий. – Кафаревусу же, высокий новогреческий, язык газет и парламентских дебатов, он как следует не понимает, ведь там, где он учился в молодости – на фелюках и базарах, – так никто не говорит. Я же вообще говорю о языке Платона и Аристотеля. Какового Корвин не знает и надобность в изучении которого всю жизнь с жарким упорством отрицал.
– Да, это известная история, – подтвердил Лавров. – Он считает древнегреческую философию порочной и тупиковой, а искусство той эпохи – пусть и прекрасным, но мёртвым. И потому не нуждающимся в том, чтобы на него тратить время.
– Совершенно верно. А вот давеча я обнаружил в списке заказываемых им книг – он время от времени передаёт мне листочек, и непременно карандашом – учебник Шенкля-Кремера.
– В чём же заключается лечение? – спросил Маркевич, когда все замолчали, обдумывая внезапно проснувшуюся страсть Корвина к учению.
– Увы, – ответил доктор, – исключительно в изоляции. Крепелин советует тёплые ванны, но Лев Корнильевич, к сожалению, впал, так сказать, в гигиеническую схизму и категорически уклоняется от водных процедур.
Мадам, будто сгустившаяся из воздуха, с бесцеремонностью, на которую никто не обратил внимания, сняла у доктора со скатерти прибор и довольно неожиданно добавила:
– Вот уж верно сказано: уклоняется. Если так пойдёт и дальше, придётся мне носить ему еду. Козочка страсть как боится: мало того, что похож на чёрта,
Сделав это не слишком вежливое по отношению к самому знаменитому постояльцу пансиона замечание, мадам принялась убирать и остальные тарелки, не дожидаясь, пока гости встанут из-за стола. Впрочем, через пару минут за ним остался один Маркевич, рассеянно вертевший в руке спичечный коробок, с которого, казалось, он не сводил глаз. Веледницкий снова куда-то исчез, Лавров и Тер, стоя около массивного, тёмного старого дерева буфета, оживлённо вдруг заспорили о сравнительном качестве богемских и кавказских минеральных вод, Фишер напряжённо изучал сквернейшую из когда-либо созданных копий «Мадонны в скалах» на стене (мизинец Божьей Матери норовил лишить ангела правого глаза), Лаврова стояла за его спиной, кусая то губы, то кончик шифонового шарфа. Шубин двинулся было на свою любимую террасу, но застрял на пороге, сосредоточенно возясь с сигарным ножом – сама сигара на этот раз торчала из жилетного кармана. Потом он просто сел на козетку, не отвлекаясь от своего занятия. Тенью мелькнула Луиза Фёдоровна (Маркевич уже знал, что ей, как и её хозяйке, накрывают отдельно – но позже всех, и не в комнате, разумеется, а в буфетной). Скляров стоял точно посредине столовой и всем своим видом изображал страдание – Маркевич догадался, почему, и одобряюще улыбнулся старику, тот, заметив, комично развёл руками. Так прошло ещё минут десять. Наконец, Скляров не выдержал и решительно сделал шаг к Шубину:
– Алексей Исаевич, а вы ещё не видали закат над Се-Руж?
Это сработало. Шубина – Маркевич это буквально читал у него на лице – никакие закаты, кроме заката бессемеровского способа сталеплавления, не интересовали, но он понял это по-своему: прислуге нужно убираться в столовой, а он мешает. Шубин безропотно встал и потопал на террасу. Лаврова же, напротив, пришла в некоторое возбуждение.
– А мне вы отчего никогда не говорили о закатах? – в её голосе был и упрёк и почти детская обида.
– Так дождь же всё время, – извиняющимся голосом ответил ей Скляров. Лаврова ринулась вслед за Шубиным, едва не сбив с ног вплывавшего в столовую Веледницкого. Её муж с недоумением обернулся, отвлекаясь от спора, и она не дала ему к этому спору вернуться:
– Дорогой, ты что же, не составишь мне компанию? Пойдём же смотреть закат, Николай Иванович говорит, что завтра опять всё обложит.
– Товарищи! – сказал Антонин Васильевич Веледницкий, когда они, наконец, остались впятером. Отутюжен и свеж он был до самой последней степени. Каштановый пиджак, приталенный и с удлинённым бортами, сорочка со стоячим воротником, васильковый шёлковый галстук и даже бутоньерка. Крошечную рюмку зелёного стекла он держал в правой руке. – Товарищи! Думаю, что этот шартрез – если он будет первым и последним для вас в этом пансионе – никому не повредит. Надеюсь, не повредят и несколько банальностей, которые вы сейчас услышите. Aliquando bonus dormitat Homerus. Много лет я мечтал построить этот дом. Дом, в котором мои товарищи по борьбе, по нашему общему делу, смогут найти краткий отдых между боями. Путь, который мы все выбрали, оставляет мало времени для себя. За этим столом нет ни одного человека, не мёрзшего в ссыльной избе, не подхватившего воспаление лёгких в доме предварительного заключения, не подвергавшегося изощрённейшим издевательствам на допросах. И это я ещё не говорю о товарище Фишере и о дорогом нашем Николае Ивановиче, на долю которых выпадал и Александровский централ. Но хотя страдания – это сторожевой крик жизни, если верить классику, жизнь не должна состоять только из них. Мрачное величие духа может привести к безумию, о чём именно здесь, как вы понимаете, задумываешься особенно часто. А революцию нужно делать весело. Вы все нужны будущей российской республике бодрыми и свежими… потому, собственно, вы и в этих стенах. Товарищи! Как же, черт побери, приятно мне обращаться к вам так, открыто и вслух, пусть даже только тогда, когда мы остались в своём кругу. Я знаю, многие пеняют мне за то, что я держу свой пансион открытым для всех, не делаю различия между соратником по борьбе и какой-нибудь сволочью при галунных петлицах с двумя звёздами. Что ж. Всё так. Но! Во-первых, я врач, и помогать страждущему это просто мой долг. Это мне твёрдо преподали ещё в ветеринарном институте. Во-вторых, – он улыбнулся, – я всё же вижу разницу, и её увидел бы всякий, кто сравнил бы те счета, которые получает в конце пребывания от меня эта чистенькая публика и те, которые получите вы. Это делается ad usum vitae, так сказать. Ergo bibamus! Bene valete! – и Веледницкий медленно выцедил рюмочку. Все, кроме Фишера, последовали его примеру.