Смерть мастера Лоренцо Барди и другие рассказы
Шрифт:
Но на седьмой день Лоренцо очнулся от бреда.
Услышав ее голос, он воскликнул: «Где ты, Джованнина? Я тебя не вижу!»
На протяжении трех дней перед этим Джованнина подыскивала ласковые и тихие слова утешения. Но теперь она вдруг напрочь их забыла и сказала первое, что пришло ей в голову: «Уже ночь, Лоренцо! Глубокая ночь.»
«Тогда почему у моей постели не стоит светильник?» – и Джованнина ответила: «Запасы смолы иссякли, и все светильники пусты.»
Тогда Лоренцо спросил ее о неприятеле и о том, какой по счету день длится осада. И Джованнина сказала: «Сорок пятый. Враг готовится к крупному штурму, и все, кто оборонял восточную и южную стороны крепости, отведены к воротам
«Так, значит, в капелле никого не осталось? Совсем никого?»
Ближе к полудню слепец стал проявлять признаки нетерпения. Он потребовал, чтобы ему разрешили встать и пойти в капеллу для сотворения молитвы. Он уже не испытывает слабости и не чувствует рану. Он вполне мог бы добраться туда без посторонней помощи. Но Джованнина взяла его под руку и велела одному из слуг поддерживать его слева, после чего они втроем медленно двинулись в сторону капеллы Санта Мария дель Фьоре.
Слугам и воинам, встречавшимся на их пути, было приказано замирать на месте и не дышать, пока они не пройдут мимо. Разговаривать было нельзя даже шепотом, а швейцарцам было запрещено предаваться своей любимой забаве – стрельбе из ружей по воробьям. Всюду, где он проходил, должно было царить глубокое ночное безмолвие.
«Сегодня в небе нет ни звезды», – произнес Лоренцо упавшим голосом, и Джованнина добавила: «Одни черные тучи.»
В действительности же стоял ясный день, и негреющие лучи осеннего солнца падали им под ноги.
Ступив на гулкий каменный пол капеллы, Лоренцо осторожно высвободился из руки Джованнины. Сделав три беззвучных шага, он присел и замер, прислушиваясь, не идет ли кто-нибудь за ним.
«Куда ты, Лоренцо?» – воскликнула Джованнина. Но он не двигался с места и почти не дышал. Было очень грустно смотреть на то, как он стоял при ярком свете солнца так близко от нас, пребывая в полной уверенности, что его никто не видит…
Но все было тихо, и тогда он выпрямился и наощупь пробрался к окну, затем вытащил из-под одежды черный флаг и хотел было прикрепить его к выступу на карнизе, так чтобы утром его могли увидеть люди герцога. «Лоренцо! Что ты делаешь?» – вскричала Джованнина.
И Лоренцо ответил тихим, мягким голосом: «Я молюсь, Джованнина. Я молюсь.»
До конца дней моих не забыть мне ту печальную картину, когда мастер Лоренцо стоял, освещенный ярким солнцем, с ужасным черным флагом в руке, и кротким голосом невинного ребенка повторял: «Я молюсь, Джованнина!», пребывая в полной уверенности, что его окружает ночная тьма.
Но когда раздался лязг вынимаемых из ножен мечей, он мгновенно все понял, выронил флаг и поднес руки к глазам. И изданный им крик был настолько громким, что его услышали далеко за пределами крепости, возле самого шатра Мавра из багряного шелка.
Pour avoir bien servi
Эту поразительную историю я услышал несколько лет тому назад в салоне французского парохода, совершавшего рейс Марсель – Александрия. Из-за плохой погоды мы почти не выходили на палубу и, дабы убить время, вели нескончаемые беседы. Из всего услышанного мне особенно запала в память история, рассказанная господином Й. Швеммером, инженером из Киева, взявшим слово после долгих и шумных дебатов, с тем чтобы опровергнуть утверждение, согласно которому в случае безнадежно больного пациента современный врач имеет право и, пожалуй, даже обязан избавить
Трудно сказать, почему именно этот рассказ – имевший, как вскоре выяснилось, весьма отдаленное отношение к предмету нашего спора – произвел на меня столь глубокое впечатление.
Быть может, потому, что посреди скучного и пустого разговора перед внутренним взором собравшихся внезапно с пугающей достоверностью возникли два бледных, страдающих человеческих лица с перекошенными от боли, дрожащими губами. И по сей день меня преследует образ той молодой женщины: я вижу, как она сидит, в изнеможении откинувшись на спинку кресла-коляски, и не отрывает боязливого и в то же время почти призывного взгляда от зеленой вазы на камине. Иногда во сне я слышу душераздирающий крик ее супруга; жутко и пронзительно звучит у меня в ушах этот крик, хотя я слышал его лишь в передаче господина Швеммера с его глухим и дребезжащим старческим голосом.
Вот эта история. Я привожу ее в том виде, в каком услышал на борту «Цапли» от старого господина из Киева, разве что с опущением некоторых второстепенных подробностей.
«Много лет тому назад я жил в Париже. Я и мой бывший товарищ по учебе, которого я не видел несколько лет и теперь к своей радости встретил в этом городе, снимали небольшой одноэтажный дом в глухом предместье. За то время, пока мы не виделись, мой приятель получил степень доктора наук в одном немецком университете, издал две книги художественной критики и перед самой женитьбой был назначен директором графской библиотеки. Это был еще совсем молодой человек, не старше тридцати, но несчастье, постигшее его жену, наложило на его облик печать усталости и преждевременной старости.
Его жена была парализована. Ее поразил один из тех мучительных нервных недугов, чьими жертвами, насколько мне известно, чаще всего становятся люди, подвергающиеся интенсивным умственным нагрузкам, – она же в девичестве изучала медицину в Цюрихе. В дневное время она полулежала, по большей части молча и не жалуясь, в своем кресле-коляске, но когда наступала ночь… О, эти ночи! Был случай, когда она кричала так исступленно, что двое детей привратника в страхе выбежали на улицу и не осмеливались вернуться в дом до глубокой ночи. В такие моменты врач и супруг пытались всячески утешить ее, обещали ей, что боли в ближайшее время утихнут и вскоре она полностью выздоровеет – но она, окончившая курс медицины, знала лучше нас всех, что ее страдания невозможно облегчить, что даже такой молодой организм, как у нее, не способен справиться с болезнью, что она обречена, хотя – и это самое страшное – ее час пробьет еще нескоро.
Супруг нежно любил ее. Служба, отнимавшая у него всего несколько часов в день, была ему ненавистна и превратилась для него в тяжкую обузу. Призвание, в котором он в студенческие годы видел смысл своего существования, – его пристрастие к старинным изданиям и редким рукописям мы, студенты, называли промеж собой не иначе, как болезненным – стало ему глубоко безразлично. В рабочем кабинете, на улице, в омнибусе – всюду им владело одно-единственное желание: скорее оказаться дома! Можно сказать, что в душе он постоянно находился на пути к жене. Он неоднократно делился со мной причиной своего беспокойства. У его жены был пистолет! Она обзавелась им еще до замужества и теперь прятала где-то в квартире – он знал это совершенно определенно. Но где именно она его прячет, было ему неизвестно, хотя он не раз тайком обыскивал квартиру. Да, она была прикована к креслу, и оружие оставалось для нее недоступным. «Но однажды – вы только представьте! – однажды она уже пыталась подкупить служанку!»