Смерть — мое ремесло
Шрифт:
– Идем!
– сказал он глухим голосом.
Он вышел, и я последовал за ним. После каменных плит столовой деревянный пол коридора показался мне почти горячим.
Отец отворил дверь своего кабинета - там стоял пронизывающий холод, пропустил меня вперед и запер дверь. Не зажигая света, он приоткрыл шторы на окнах. Ночь была светлой, на крыше вокзала лежал снег.
– Помолимся.
Он опустился на колени перед распятием, я встал на колени позади него. Немного погодя он обернулся:
– Ты что, не молишься?
Я взглянул на него и знаком показал,
– Молись вслух!
Я хотел ответить: "Не могу", мои губы шевелились, я даже поднес руки к горлу, но звуков не получалось.
Отец схватил меня за плечо, словно хотел хорошенько встряхнуть, но тут же отдернул руку, будто одно только прикосновение ко мне вызывало у него отвращение.
– Молись же!
– с ненавистью проговорил он.
– Молись! Молись!
Я снова пошевелил губами, но остался нем. Отец стоял на коленях вполоборота ко мне, не сводя с меня своих глубоко запавших сверкающих глаз; он, казалось, тоже лишился дара речи.
Наконец он отвел от меня взгляд и сказал:
– Ну хорошо, молись про себя!
Затем он начал читать "Аве, Мария". Теперь я не пытался даже шевелить губами.
Голова моя пылала, и я ощущал в ней какую-то пустоту. Я больше не делал попыток унять дрожь, только время от времени плотнее прижимал к бокам рубашку.
Отец осенил себя крестом, обернулся, посмотрел на меня в упор и с нескрываемым торжеством в голосе произнес:
– После того, что произошло... Рудольф... надеюсь... ты сам понимаешь... священником ты еще можешь стать... но миссионером... ни в коем случае...
На другой день я тяжело заболел. Я никого не узнавал, не понимал, что мне говорили, и сам лишился речи. Меня ворочали, перекладывали, ставили мне компрессы, поили, клали лед на голову, умывали. Этим ограничивались мои взаимоотношения с семьей.
В особенности было приятно то, что я не различал лиц. Они мне представлялись какими-то беловатыми кругами - без носа, без рта, без глаз, без волос. Эти круги двигались взад и вперед по комнате, склонялись надо мной, снова удалялись, и до меня доносилось невнятное, монотонное бормотание, словно где-то жужжали мухи. Круги были расплывчатыми, они все время дрожали, точно студень, и голоса тоже казались какими-то слабыми и дрожащими. Однако ни эти круги, ни эти голоса не вызывали во мне страха.
Однажды утром я сидел в кровати, откинувшись на подложенные мне под спину подушки, и рассеянно следил, как движется около меня один такой круг. И тут случилось ужасное: круг начал принимать окраску. Сначала я заметил два небольших красных пятнышка по обеим сторонам большого желтого пятна, беспрестанно двигавшегося. Потом образ стал вырисовываться четче, но тут все снова расплылось - и на миг во мне вспыхнула надежда, что ничего не произойдет. Я попытался отвести взгляд, но глаза мои невольно притягивало это пятно; с пугающей быстротой оно приобретало четкость: вырисовалась большая голова с двумя красными ленточками по бокам, лицо, на лице обозначились глаза, нос, рот - и внезапно я узнал свою сестру Берту. Она сидела на стуле у моего изголовья, склонившись над книгой. Сердце
Тревога сжала мне горло. Я приподнялся на подушках и, еще не понимая, что произошло, словно ребенок, читающий но слогам, пролепетал:
– Где... Ма-ри-я?
Берта растерянно взглянула на меня, вскочила, уронив книгу на пол, и выбежала из комнаты с криком:
– Рудольф заговорил! Рудольф заговорил!
Минуту спустя мама, Берта и моя вторая сестра нерешительно вошли в комнату и замерли в ногах моей постели, с опаской глядя на меня.
– Рудольф?
– Да.
– Ты можешь говорить?
– Да, могу.
– Я твоя мама.
– Да.
– Ты меня узнаешь?
– Да, да.
Я с раздражением отвернулся и спросил:
– Где Мария?
Мама потупилась и умолкла. Я повторил сердито:
– Где Мария?
– Она ушла от нас, - скороговоркой ответила мама.
У меня словно что-то оборвалось внутри, руки мои задрожали. С усилием я выговорил:
– Когда?
– В тот день, когда ты заболел.
– Отчего?
Мама не отвечала. Я не отставал:
– Отец уволил ее?
– Нет.
– Сама ушла?
– Да, сама.
– В тот день, когда я заболел?
– Да.
Мария тоже покинула меня. Я закрыл глаза.
– Хочешь, я посижу с тобой, Рудольф!
Не открывая глаз, я ответил:
– Нет.
Я слышал, как она ходила по комнате, передвигала лекарства на моем столике, тяжело вздохнула, затем ее мягкие шаги стали удаляться, защелка на двери тихонько стукнула, и я мог наконец открыть глаза.
Шли недели. Я много думал о предательстве отца Талера и перестал верить в бога.
Мама по нескольку раз в день заходила ко мне в комнату:
– Ты хорошо себя чувствуешь?
– Да.
– Принести тебе книг?
– Нет.
– Хочешь, я тебе почитаю?
– Нет.
– Хочешь, твои сестры посидят с тобой?
– Нет.
Помолчав, она спрашивала:
– Хочешь, чтобы я осталась?
– Нет.
Она прибирала на ночном столике, взбивала подушки, бродила по комнате. Я наблюдал за ней сквозь полуприкрытые веки. Когда она поворачивалась спиной, я впивался в нее глазами и мысленно твердил: "Уходи же! Уходи!" Через некоторое время она уходила, а я радовался, точно ее заставил уйти мой взгляд.
Однажды вечером, перед самым ужином, она вошла ко мне с озабоченным и виноватым лицом. Как обычно, она сделала вид, что прибирает в комнате, и, не глядя на меня, сказала:
– Что тебе дать сегодня на ужин?
– То же, что и всем.
Она подошла к окну, задернула шторы проговорила, не оборачиваясь:
– Отец сказал, чтобы ты ужинал с нами.
Вот, оказывается, в чем дело. Я ответил сухо:
– Хорошо.
– Как ты думаешь - сможешь?
– Да.
Я встал. Она хотела помочь мне, но я отказался. Я один дошел до столовой. На пороге я задержался. Отец и сестры уже сидели за столом.