Смерть сердца
Шрифт:
«Я уверен, у каждого из нас внутри, под тремя замками, сидит безумный великан – это мы во весь рост, которых не покажешь другим людям, – и только его толчки и удары, что мы изредка слышим друг в друге, и спасают наши беседы от непроходимой банальности. Порция же слышит их постоянно, более того – она только их и слышит. Стоит ли удивляться тому, что у нее почти всегда такой вид, будто она не от мира сего?» (с. 499).
Вторая важная черта романа – он выстроен вокруг перемен, которые происходят с душой, по мере того как меняется время. Названия трех частей романа – «Мир», «Плоть» и «Дьявол» – восходят к христианским представлениям о том, что именно они и есть три основных врага души. Порция преодолевает эти ступени, сталкиваясь с каждым препятствием на фоне меняющейся природы. Роман начинается зимой и проходит почти полный цикл, завершаясь ощущением упоительного, нового лета. Это не смерть, но что-то
При переводе романа самым сложным мне казалось сохранить стиль Боуэн, определенный ее исходным намерением. Как сама Боуэн в двадцатые годы отказывалась думать о том, что может статься с Боуэнз-Корт, если и его сожгут, как прочие богатые английские поместья в Ирландии, заполыхавшие, когда отношения между англичанами и ирландцами в буквальном смысле накалились («Я не могу себе этого вообразить», – писала она домой из путешествия по Италии), – так и многие герои романа живут и ведут себя, будто не замечают, что дом их в огне. (Кстати, в романе Боуэн «Последний сентябрь» происходит именно это: герои смотрят на горящий дом, не делая ровным счетом ничего.) Поэтому все диалоги Анны и Томаса, Анны и Сент-Квентина, Анны и Эдди, Эдди и Порции зачастую выстроены так, чтобы казаться максимально банальными или подчеркнуто ироническими, показными разговорами на публику. Это разговоры ни о чем, разговоры о погоде, за которыми кроется буря. Но эти разговоры – всего лишь тонкая мембрана, они старательно окружены жестами, предметами, движениями, и нужно было аккуратно перенести это в русский текст. Единственные живые реплики – у Порции, которая вышла на сцену, не зная слов, и поэтому говорит первое, что ей приходит в голову.
Строгость и сухость стиля сочетаются у Боуэн с текучим описанием природы – этот контраст непременно надо было сохранить, выделить эти места, показать, что они важны для всего хода романа, что роман движется буквально по календарю, вслед за солнцем, растет вместе с Порцией. Поэтому в целом стиль Боуэн невозможно было ухватить быстро, его приходилось медленно и аккуратно складывать из нескольких противоположностей: поэтичности и сдержанности, язвительности и ранимости. Я очень надеюсь, что мне это удалось, но, впрочем, любые ошибки остаются на совести переводчика.
Анастасия Завозова,
май 2017 – февраль 2019
Часть 1
Мир
1
Утренний лед, не лед даже, а хрупкая пленка, треснул и покачивался на воде осколками. Они то сталкивались, то разъезжались, обнажая темные промоины, по которым с тихим негодованием плавали лебеди. На острова спускались морозные, деревянно-бурые сумерки: минуло три часа пополудни, близилось к четырем. От какого-то глинистого дыхания, от дыхания города, за воротами парка воздух мутнел и сгущался, и из этого воздуха торчали макушки оледеневших деревьев. Бронзовый январский холод сковал и землю, и небо; к небу солнце не могло пробиться – но на лебедях, на кромке льда, на рядах блеклых, угрюмых домов эпохи Регентства лежал непривычный отблеск, будто сам холод был светом. Всегда есть что-то величественное в самой холодной поре зимы. На мостах, на черных дорожках звенели шаги. Погода установилась; вечером подморозит еще.
На пешеходном мостике между островом и большой землей мужчина и женщина беседовали, облокотившись на парапет. На пронизывающем холоде, из-за которого прохожие ускоряли шаг, они устроили долгую летнюю остановку. Они замерли, не замечая, что творится вокруг, будто влюбленные – но их рукава даже не соприкасались, мужчина и женщина были увлечены не друг другом, а ее рассказом. Теплые пальто делали их бесполыми, окостенелыми, похожими на шахматные фигурки: два состоятельных человека, чьи тела, за бастионами меха и ткани, непрерывно вырабатывают тепло; холод они только видели, а если и чувствовали, то разве что в конечностях. Время от времени он притопывал ногами или она прикрывала муфтой лицо. Сталкиваясь, льдинки уплывали под мост, и пока двое на мосту разговаривали, их отражения бесконечно дробились в воде.
Он сказал:
– Зря ты вообще его трогала.
– А все-таки, Сент-Квентин, ты бы на моем месте поступил точно так же.
– Нет, это вряд ли. Право же, я совершенно не желаю знать, о чем думают другие.
– Если бы я только знала…
– Однако же узнала.
– Я давно так не огорчалась.
– Бедняжка Анна!.. А кстати, как ты его нашла?
– Что ты, я его не искала, –
– Считаешь, она ребенок?
– Скорее животное. А я ведь украсила эту комнатку к ее приезду. Откуда же мне было знать, что она будет так бездумно жить. Я теперь туда почти и не захожу, у меня просто сразу портится настроение.
– Какая досада, – вяло отозвался Сент-Квентин.
Он втянул голову в складки шарфа, с безучастным вниманием поглядел на Анну. Порой в беседе с ним она принималась немного подтрунивать и над собой, и над своими бедами, преподнося себя так, чтобы в точности соответствовать его взглядам на представительниц ее пола. Она перекраивала себя, чтобы угодить ему – любезно, с легким дружеским нахальством. Ему же в этом переигрывании виделся своего рода блеф, и это располагало его к Анне, которая, впрочем, и так ему очень нравилась. Плавностью своих черт, тоненькой, иронической улыбкой и тем, как, улыбаясь, она опускала подбородок, Анна напоминала ему язвительную белую уточку. Но нынче за ее игрой и в самом деле угадывалось огорчение: она уткнулась подбородком в пышный меховой воротник, на лбу, под меховой шапочкой, которую она носила, надвинув на глаза, угадывались морщинки. Она печально глядела на свою муфту, на щеках у нее лежала тень тонких светлых ресниц; изредка она высовывала руку из муфты и терла кончик носа платком. Она чувствовала, что Сент-Квентин на нее смотрит, но не подавала виду, зная, что в его жалости к женщинам есть некоторая доля ехидцы.
– Я повесила ее платье, – продолжала она, – а затем всего-то осмотрелась, одним глазком, скорее даже из чувства долга. Настроение, конечно, сразу испортилось, я даже решила, что нужно все-таки ее держать в каких-то рамках. Но у нас с ней престранные отношения – всякий раз, когда я пытаюсь обозначить ей эти самые рамки, она их попросту не замечает. И она совершенно не умеет бережно обращаться с вещами, для нее что шляпка, что, например, старый конверт – совершенно никакой разницы. Все, что у нее есть, понимаешь, это как будто и не ее вовсе, поэтому ей бессмысленно дарить подарки, разве только что-нибудь съедобное, а такие подарки ей не всегда по вкусу. Это все, наверное, оттого, что они жили в гостиницах. Так вот, я подумала, что если уж ей что и понравится, так это миленький секретер, который нам достался еще от матери Томаса – возможно, и ее отец за ним сидел. Я поставила его к ней в комнату. Ящички запираются на ключи, а откидная крышка очень широкая – чем не письменный стол. Крышка запирается тоже: я надеялась, она увидит, что я не собираюсь мешать ей жить своей жизнью. И еще, может, мы, конечно, с этим и поторопились, но мы ей даже ключ от дома дали. Но ключи от секретера она, похоже, потеряла – их нигде не было видно, все нараспашку.
– Какая досада! – снова повторил Сент-Квентин.
– Вот именно. Потому что если бы… Однако… В общем, и тут я вижу этот несчастный секретер. Она его набила… нет, правда, он просто лопался от бумаг, будто мусорная корзина. Такое чувство, что она тащит к себе каждую бумажонку, писем она почти не получает, зато хранит все, что мы с Томасом выбрасываем, – записки с просьбами денег, брошюрки с шарлатанскими лекциями. Как говорит Матчетт, я так и обомлела.
– Когда открыла секретер?
– Понимаешь, он так ужасно выглядел. Крышка не закрывалась – бумаги лезли наружу, торчали из щели. Меня просто затрясло от ярости – даже и не скажу, почему. Я сгребла все бумажки и швырнула их в кресло – думала, там их и оставлю, а потом ей скажу, что нужно следить за порядком. Под бумагами лежали какие-то ее школьные тетради, а под тетрадями – этот дневник, который я, как уже сказала, прочла. Такая, знаешь, неприметная черная книжечка в муаровой обложке, они по шиллингу обычно… Ну и после этого мне, разумеется, пришлось вернуть все на место.
– Так же, как и было?
– По-моему, совершенно так же. Может, мне и не удалось в точности воспроизвести тот беспорядок, но вряд ли она это заметит.
Они помолчали, Сент-Квентин поглядел на чайку. Потом сказал:
– До чего же это все затруднительно.
Анна сжала руки в муфте, вскинула глаза, сердито посмотрела на озеро.
– Она еще не родилась, а от нее уже были одни неприятности.
– То есть лучше бы она и не рождалась?
– Ну, естественно, сейчас я именно так и думаю. Хотя, знаешь, ты, пожалуй, так не говори – она все-таки сестра Томаса.