Смерть в Киеве
Шрифт:
На Красном дворе никогда не приходилось быть ни Дулебу, ни даже Иванице, хотя известно, что для Иваницы не существовало никаких тайн и ничего недоступного. Но так уже случилось. Поэтому было полнейшей бессмыслицей среди темной ночи отправляться из Киева, двигаясь через яры, через мрачный Зверинец, кишевший дикими зверями, напуганными и разъяренными непрерывными княжескими ловами. Дулеб долго расспрашивал охранников у Софийских ворот, но закончилось тем, что довелось просить одного из тех, кто знал дорогу, чтобы он сел на коня и за хорошее вознаграждение провел запоздавших гостей в далекий и заброшенный Красный двор.
Назвал этот двор Красным его основатель и строитель - великий князь киевский, сын Ярослава Мудрого Всеволод. Суровый быт первых
Подражание всегда обречено на посредственность, на измельчание, на потерю первоначального назначения, которым нераздельно обладает образец; когда же подражание одновременно является также попыткой перенести образец из одних условий в другие, пересадить в новую землю дерево, укоренившееся в земле далекой и чужой, тогда оно становится смешным, а то и просто жалким.
Так было с теми русскими князьями, которые, сбросив надоевшие и, как им казалось, слишком обременительные и заурядные меха, попытались нарядиться в ромейские дивитиссии, сшитые из александрийского полотна и из легких шелков, не заметив при этом, что дивитиссий, прикрывая туловище и еще кое-что, оставляет голыми ноги, которых не имели намерения щадить русские морозы.
Красный двор Всеволода напоминал вот такую непривычную и непригодную для русских холодов ромейскую одежду. Поражал неприспособленностью, неустроенностью, полнейшей непригодностью для жилья. Стоял среди снегов, неуклюжий в своих украшениях, оголенно-замерший, бессмысленный на этой земле, то суровой, то щедрой, - на земле, которая удивляет пышностью, но одновременно приучает человека и к сдержанности и осмотрительности, напоминая этим жизнь людскую, в которой после яркого солнца нередко надвигаются тучи, а теплые дожди сменяются метелями и яростными морозами.
Вокруг дворца на Красном дворе были посажены заморские растения, которые должны были украсить здание, придав ему точно такой вид, как у царьградских дворцов. Но все заморское давно уже было выжжено половцами шелудивого Боняка, а на месте чужеземных растений тянулись из почвы киевские, растущие, как известно, с быстротой просто неистовой, забивая и заглушая все чужое, неприспособленное, нежно-утонченное. Киевские деревья, разросшись за несколько лет, начисто изменили вид восстановленного Мономахом Красного двора, в самом дворце, не приспособленном к русским морозам, пришлось, ломая заморские мраморы и дорогие мозаики, ставить простые печи для обогревания; печи наполнили палаты дымом и копотью, князья бродили в сизом мраке, чихали, мерзли, кроме того, боялись полнейшей беззащитности Красного двора, который поставлен был вдали от Киева, за Лаврской горой, за Зверинцем; потому-то после Всеволода никто из князей надолго там и не задерживался, лишь Мономах, человек мужественный и непритязательный, побыл там некоторое время, все же отдавая предпочтение Ярославову двору возле киевской Софии.
Ростислав не выбирал для себя двора: взял то, чего не хотел никто. Тут он не раздражал своих супротивников, потому что не был в самом Киеве. Одновременно ублаготворял свою гордыню, ибо Красный двор все же считался принадлежностью Киева и служил время от времени великим князьям, которые отсюда осуществляли свою власть. Одиночества он не боялся, потому что имел возле себя верную дружину, кроме того, уверен был, что придут к нему многие, ибо голова у человека устроена таким образом, что там всегда найдется место для княжеских призывов, приглашений и обещаний.
Успокоительное безделье привлекало людей в самые тяжелые времена. За несколько дней на Красный двор набилось такого люду, какого не было здесь с момента основания. Толпились, болтали, пили, обжирались. Уничтожая
На Красном дворе длилось бесконечное пиршество. Чего не съел князь и бояре - доедала старшая дружина, чего не доедала старшая дружина, съедали отроки, после отроков подбирали слуги, - каждый старался урвать кусок полакомее, приберечь неприкосновенным более жирное и сладкое, стащить, еще и не донеся до стола, спрятать, еще и не показывая на ясные очи, - каждый уголок дворца стал местом тайных пиров, скрытого обжорства, ненасытных посягательств. Слова "обед", "трапеза", "ужин" утратили свой смысл, они употреблялись здесь как простые и бледные, кстати, заменители того безбрежного, непрерывного, сопровождаемого простыми человеческими деяниями - сидениями за столом, беседами, спаньем, - возвеличения Ростиславова, которое должно было предшествовать окончательному переходу власти над Киевом и всеми русскими землями в достойные руки, а в чьи - этого уже не мог вспомнить и сам князь Ростислав, забывший об Изяславе, которому недавно клялся в сыновней верности, забывший про собственного отца, который послал его сюда не для глупых величаний, а для того, чтобы показал красоту и спокойную силу суздальцев и их открытое сердце. Ослепление своим происхождением и положением достигло у Ростислава, казалось, высочайших вершин; мог ли в этих условиях какой-то там незначительный человек, простой лекарь, которому пристало лишь ощупывать потные лбы и животы немощных, вырвать Ростислава из его разбега к власти, напомнить о подлинном назначении, невыполнение которого угрожало концом всему, прежде всего - самому князю Ростиславу, - мог ли, а следовательно, и смел ли?
Ясное дело: князь мог урывать для своих восхвалений и возвеличений какую-нибудь там часть ночи, но вообще ночь все-таки отводилась для сна и отдыха. Будить князя для двух пришельцев из Киева, гостей нежданных и весьма странных, никто не захотел. Княжеские сны предназначены для успокоения и наслаждения, а не для возмущения. Поэтому возмущение неминуемо должно было бы обрушиться на тех, кто отважился прервать сон.
Бледнолицый тысяцкий Ростислава, человек таких же неопределенных намерений и ощущений, как и его князь, вышел навстречу Дулебу, выслушал его спокойную речь, не сказал ничего, словно соглашаясь с лекарем, но и не сделал ничего, дабы ускорить его свидание с князем.
– Так как же?
– спросил его Дулеб.
Тысяцкий еще какое-то время смотрел через его плечо, ничего, собственно, и не видя, затем промолвил бесцветным голосом, который очень напоминал княжеский голос:
– Надобно спать.
– Проспите с князем всё.
– Ночью все равно ничего не происходит. Припекло тебе.
Он пошел, не позаботившись даже о том, чтобы Дулеба устроили где-нибудь в этом задымленном, загроможденном дворце, но лекарь все равно не имел намерения спать, Иваница тоже не рвался ко сну, не столько из предупредительности, сколько из-за любопытства. Постепенно отдаляясь от Дулеба, он теперь словно бы присматривался к нему со стороны, и получалось, что это даже как-то разнообразит тебе жизнь, все едино как если бы ты увидел красивую женщину и следишь, куда она идет, и куда она свернет, и что с нею случится.
Ему только неожиданно захотелось есть. Причиной того послужил, видно, самый дух Красного двора, эти вороха объедков, обглоданных мослов, среди которых рычали и храпели ничтожные бездельники, блюдолизы и подхалимы.
– Вот храпят так храпят!
– словно бы даже позавидовал Иваница. Говорил князь Юрий, бог Адама выгнал из рая за то, что тот храпел вот так и не давал всевышнему выспаться, как следует, а князь твой, Дулеб, где-то спит, и ему, стало быть, не мешают эти храпаки.
– Адама, сказывают, изгнали за кое-что другое, - отделался шуткой Дулеб.