Смешанный brак
Шрифт:
В момент этих размышлений я нахожусь как раз на заброшенном кладбище, заросшем травой настолько, что не видно оград. Или оград не видно потому, что их украли? Однажды я видел, как с такого же заброшенного кладбища увозили две ржавые ограды. Пока я разглядывал надписи на могильных плитах, металлические конструкции выкорчевали из земли и стали грузить в машину. Что мог подумать глупый немец? Правильно: что ограды увозят для подновления, чтобы потом вернуть обратно. На самом деле их просто уворовали, о чем без стеснения рассказал один из тех, кто корчевал и грузил.
– Не поможешь закинуть в кузов? – спросил он.
Я помог, мне предложили
– Сам видишь: за ними никто не ухаживает. А это ведь металл, он денег стоит. Да и вообще, мертвым – какая разница, как лежать?
Внезапно в мои воспоминания кто-то влезает, эмоционально заявляя:
– Тебя самого могут похоронить на таком кладбище, и я даже не узнаю, где твоя могила!
Ну конечно, это мать. Трудно представить ее в роли спутницы, строгая немецкая фрау ни за что не отправилась бы туда, где по барной стойке бегают мыши, а с кладбищ воруют ограды. Поэтому мать присутствует в виде голоса, я вроде как слушаю «Радио Ганновера».
– Вспомни, как в институт Густава Штреземана приехали русские репатрианты с немецкими фамилиями: фальшивые Шторки, Шмидты и так далее. Помнишь, как они доставали пиво из автомата?
Разумеется, я помнил. В тот раз я спустился на цокольный этаж, где наткнулся на молодых репатриантов из Казахстана. Они копошились у автомата с напитками, при появлении незнакомца замерли, но когда я заговорил на русском, опять загалдели (приняли за своего!). И тут же взялись показывать, как они будут «бомбить» автомат. Один опустил в щель две марки, автомат выдал бутылку, и двое парней изо всей силы оттянули открывшуюся дверцу, так что образовалась щель. Рука взрослого не пролезла бы туда, но самый маленький член группы легко просунул внутрь детскую ручонку, и вскоре на мраморном полу стояла дюжина пива «Кёльш». Они тут же взялись открывать бутылки; я тоже пил, улыбаясь и по-прежнему стараясь быть «своим», хотя внутри поднимался протест.
– Интересно, почему ты не рассказал об этом брату? Франц был демократом, но откровенное воровство даже его заставило бы сделать соответствующие выводы. Тем более эта банда…
– Банда?
– Да, банда! В одну из ночей они сорвали со стены огнетушитель и залили пеной весь коридор! А потом выбили этим огнетушителем окно!
– Мама, это был протест. Они попали в общество, которое их отвергло. Их считали «русскими»…
– Вот и уезжали бы обратно в Россию, если «русские»! Но они не хотели возвращаться в страну, где кладбища напоминают свалки!
У входа на кладбище, где я нахожусь, свалены пластиковые бутылки, обертки, пакеты… Людей нет, лишь одна женщина в глубине загаженного некрополя пытается убрать с могилы траву. В старом платье и в платке, она ритмично наклоняется, отбрасывая вырванные зеленые пучки, затем усаживается на скамейку, держась за сердце.
Она долго сидит с безучастным видом, похоже, не имея сил бороться с зарослями. И хотя ей можно помочь, я сдерживаю желание. В этой бездеятельности (и моей, и женщины) есть что-то соблазнительное: ты опускаешь руки, плывешь по течению, получая горькое удовольствие. Это значит: я становлюсь похожим на здешних жителей, пространство меня побеждает, меняет состав крови, делая неважным то, что осталось в странном мире под названием «Европа».
Я сам удивился равнодушию, с каким воспринял последнее письмо Гюнтера. Тот сопроводил послание собственным фото, наверное, желая
В ответном письме я назвал их акции бессмысленным занятием. В том самом Зальцбурге, писал я, есть парк Мирабельгартен, где установлено множество статуй забавных карликов, с которыми очень любят фотографироваться туристы. Вы тоже забавные карлики, хотя делаете вид, что очень серьезные люди, которых и другие должны воспринимать всерьез.
Письмо я, впрочем, не отправил, не желая втягиваться в неизбежную (еще бы!) полемику. Гюнтер тоже мог бы прибегнуть к образам, например, вспомнить развинченный манекен, увиденный нами в одной из магазинных витрин. Мы возвращались из пивного бара и вдруг оба застыли. Лежащая за стеклом фигура являла собой сюрреалистический объект: голова лежит отдельно, руки и ноги – тоже, а обрубок-торс аккуратно поставлен рядом с этими продуктами четвертования. Это была сама безысходность, воплощенная катастрофа, и мы оба, не сговариваясь, выдохнули: Франц! Полчаса назад мы говорили именно о нем, уже месяц не выходившем из дому. Точнее, говорил Гюнтер, предлагал как-то решить проблему, я же, пребывая в подавленности, молча поглощал пиво.
Мы понаблюдали, как служитель, собрав развинченные останки, унес их вглубь помещения, и Гюнтер сказал:
– Ты сам напоминаешь этот манекен. Совсем форму потерял, выглядишь, как разбитый болезнью старичок.
В тот раз я тоже не стал полемизировать. Может, старичок, может, вообще труп, как те, что лежат под могильными плитами, покрытыми ядовито-зелеными моховыми прожилками. «Печалимся, скорбим о том, что ты ушел…», «Утешения нет, остается лишь вечная память…», «Остановись, прохожий, ведь и ты когда-то…»
Я удаляюсь от могилы с неподвижной женщиной, протискиваясь между оградами, читаю надписи на постаментах, и накатывает странный покой, когда перестаешь чувствовать границу между живым и неживым. Мне тоже хочется присесть на какое-нибудь надгробие и не шевелиться, постепенно сливаясь с этим пространством, становясь его частью. Может, тут и кроется главный пафос этой земли? Они говорят: «мать сыра земля»; а что может быть естественнее возвращения к матери?
Покинув кладбище, я долго тащу за спиной потусторонний воздух, с легкостью проникший в мой дырявый (уже дырявый!) рюкзак. Меня можно считать старичком, развинченным манекеном, даже некрофилом, но этот опыт, Гюнтер, тебе недоступен. Бегай по улицам ухоженных европейских городков, швыряй камни в полицейских – это твоя дорога, а моя лежит в другую сторону…
Город Смоленск разрезан напополам проспектом Гагарина. Первый в мире космонавт – местный брэнд и фетиш, поэтому длина проспекта, по которому я иду пешком, не удивляет. Мимо проносятся трамваи, покачиваясь на неровных рельсах, только мне, отшагавшему гигантское расстояние, пользоваться городским транспортом – просто смешно.