Смеющиеся глаза
Шрифт:
«А может быть, оно у нас разное, совсем-совсем разное?»
«Разное? Ты могла так подумать? Значит, ты не любишь меня».
— Поймите, я растерял крохи своего таланта! — вдруг надрывно всхлипнул Петр Ефимович, нарушив затянувшееся молчание.
— В таких случаях люди обычно задают себе вопрос: был ли у них этот самый талант? — невозмутимо сказал режиссер.
— Был! — громовым голосом крикнул Петр Ефимович. — Но я не поставил бы вам памятника. Слышите, не поставил бы! — Крупное, на вид невзрачное лицо его, с обвисшими полными щеками и двойным подбородком, горело гневом. — Поймите,
Петр Ефимович неуклюже повернулся, зацепил своей полной, грузной ногой конец березовой жерди, на которой была подвешена кастрюля, и вдруг вся уха, остро пахнущая пряностями и свежей вареной рыбой, опрокинулась в ослабевшее уже пламя костра.
Мы отскочили в стороны. Послышался треск, костер шипел, дымил, затухал.
— Все испортили! — резко, будто подводя черту под весь разговор, сказал режиссер, и глаза его, полные злобы, так и впились в неуклюжую, ставшую сейчас какой-то жалкой, фигуру Петра Ефимовича. — Надо же так напиться!
И тут я услышал, как Нонна коротко, пронзительно всхлипнула. Я обернулся. Она, чуть пошатываясь, уходила по тропинке. Кусты орешника смыкались за ней.
К костру подбежала Светланка.
— Уху опрокинул! — звонко захохотала она. — Пять суток ареста!
Никто из нас не засмеялся в ответ. Мы стали поспешно собираться. Режиссер потускнел и молча уложил в сумку недопитую бутылку коньяку.
Мы возвращались из лесу неразговорчивые и злые, в предчувствии чего-то непоправимого, что должно произойти.
Я несказанно любил костры и горький привкус дыма, любил лесные чащи, тихие места непуганых птиц, испеченных на углях красноперок, тончайшие нити проводов-паутинок между ершистыми кустами и глухой звук падающей шишки. Но сегодня все это не показалось мне таким же прекрасным, как это было всегда.
Утром следующего дня Нонна отвела меня в сторону, испытующе посмотрела мне в лицо и подала небольшой зеленоватый блокнот.
— Вы, наверное, такое обо мне думаете, — точно оправдываясь, проговорила она. — Есть поговорка: не осуждай, пока не выслушаешь обе стороны. Вот почитайте. Что-то вроде исповеди души. Только с одним условием: открыть этот блокнот после моего отъезда. И все, что прочитаете, держать в тайне. А вернете при встрече в Москве.
— Вы все же решили уехать?
— Да, — тихо, но твердо ответила она. — Или теперь, или никогда.
А вечером ко мне подошла Мария Петровна.
— Всю ночь проговорили, — доверительно сообщила она и глубоко вздохнула. — Хотя все понятно и без слов. Каждый убежден в своей правоте.
— Есть у границы и свои минусы, — сказал я, — Не так просто здесь семью построить.
— Неправда, — запальчиво возразила Мария Петровна. — Граница не виновата. — И уже спокойнее продолжала: — Ведь он, Аркадий мой, разве без души? Он говорит: «Я тебя понимаю, очень хорошо понимаю. Но зачем же вот так, в самую душу…» И она умно ответила: «Разве я не вижу, какой человек этот режиссер? И чувствую, что ты прав, но не могу. Понимаешь, не могу иначе». Граница… Здесь люди познают друг друга как нигде лучше. И каждый друг другу или на всю жизнь нужен, или не нужен вовсе. А вы говорите —
И мне вдруг сразу же вспомнилось жаркое пламя костра и холодные глаза Нонны.
13
Осень оказалась в этих местах куда лучше лета. Летние дни были сумасбродные, пугали своим непостоянством. Часто, еще рано утром, сквозь сон можно было услышать размеренный и надоедливый шум дождя, немного погодя начинало припекать солнце, будто на юге, но через часок-другой из-за леса нежданно-негаданно выползала тяжелая туча. Казалось, она пряталась в лесу, чтобы потом удивить людей своей черной громадой, и снова начинался дождь, воздух становился тяжелым и душным. А осень, с ее прозрачными свежими рассветами и тихими солнечными днями, была изумительно ласковой и спокойной.
В одно погожее яркое утро на заставу приехал Перепелкин. За это время, что я прожил здесь, он побывал на многих заставах, но сюда не показывался.
Тепло поздоровавшись со мной, Перепелкин спросил:
— Ну, рассказывайте, много ли на-гора выдано? — Бывший шахтер, он любил это выражение. В тон ему я ответил, что пока все еще тружусь в «забое».
— Так я и знал, — проговорил он, улыбнувшись и глядя куда-то в сторону, словно обдумывая, что еще сказать. — Пока о пограничниках напишете, пожалуй, настанет полный коммунизм и границы полетят ко всем чертям.
Я заверил его, что до коммунизма осталось не так уж далеко.
— А как настроение у Нагорного? — спросил вдруг Перепелкин, как бы найдя то, что следовало сказать.
— Вы, вероятно, знаете не хуже меня, — сказал я, уклоняясь от прямого ответа на этот вопрос.
— Да, кое-что знаю, — медленно проговорил подполковник. — Знаю всю его сложную историю с женой. Так вот, — с каким-то особенным ударением добавил он, — я разговаривал с ней.
— Она не передумала ехать?
— Представьте, нет, — произнес Перепелкин, сделав вид, что не заметил заинтересованности, прозвучавшей в моем голосе.
— Она сказала, что все решено окончательно, — продолжал он, помолчав. — Ей хочется славы, хочется испытать судьбу. Плакала, когда я говорил ей о дочери, несколько раз повторяла: «Она вырастет и поймет меня». Видно, погоня за славой — это тоже сила, с которой нельзя не считаться.
Не дождавшись возражений с моей стороны, он убежденно сказал:
— Сила слабых. Сильные не ищут славы, слава сама их находит.
— И все же — кто из них виноват, что так складывается жизнь?
— Оба. Он, мне кажется, по-настоящему не борется за нее. Все еще верит в силу чувства — и только. А она выбрала тропинку полегче и позаманчивей.
— Но если Нонна не может без-театра так же, как Нагорный без границы?
— Как вам сказать? Вы слышали о Наталье Ужвий? Знаменитая актриса. Она была швеей. Потом учительницей. Играла на клубной сцене. Была бойцом продотряда. И тайно мечтала о театре. И когда она стала актрисой, ей было о чем рассказать людям. А что за душой у Нонны? Театральное училище? Нагорный — тут дело совсем другое, не мне вам рассказывать.
— Вот это вам бы и следовало ей напомнить.
— Напоминал.
— И что же?