Смятая постель
Шрифт:
– Ты точь-в-точь охотничья собака, – сказал Никола.
Никола сел рядом с ним на траву, жуя травинку с видом человека, полностью довольного жизнью. Беатрис уговорила Рауля взять его на второстепенную роль, проявив настойчивость и похвальный дух товарищества, что очень понравилось Эдуару. Прошло десять дней, прежде чем он понял, что Беатрис, начиная работу над новой пьесой или новым фильмом, нуждалась, как цыганка, в людях своего племени, так что ее горничная, Тони д'Альбре, Никола и он сам составляли ее табор. К несчастью, период угрюмого неприятия закончился, Беатрис все больше и больше входила в роль, и в тряской кибитке должны были оставаться только нужные цыгане, а именно: Тони, которая занималась финансовой стороной дела, Никола, полезный, несмотря на незначительность полученной роли, и верная Кати, которая мирно гладила и шила в гостинице.
Только у Эдуара не было никаких определенных
Он несколько раз съездил в Париж и вернулся обратно в Турен – где проходили съемки, – пытался рассказать о своих встречах, своей работе, но, похоже, это никого не интересовало, кроме Тони д'Альбре, которая в конце концов продала права на его пьесу одному очень хорошему театру на Бродвее. Но даже Тони говорила с ним о его контрактах и о его планах не иначе как шепотом, чуть ли не тайком, как будто на протяжении трех недель было неприлично говорить о чем-либо другом, кроме «Возможно, где-нибудь» – так назывался фильм Рауля. Впрочем, это безразличие не слишком задевало Эдуара, который всегда был в ужасе, если приходилось говорить о своих пьесах. Гораздо больше его мучило то, что всеобщее безразличие днем превращалось в конкретное безразличие ночью, потому что даже в постели и даже во время любви Беатрис все равно сохраняла какую-то отстраненность, была не с ним, в ней было что-то, чего она не хотела разделить с ним и что он плохо понимал. Ведь, в конце концов, в фильме она играла женщину трогательную, но глупую, зануду, как шутливо говорила она сама. Она жестоко насмехалась над своей героиней, однако делала все возможное, чтобы для других она была достоверной. Первоначальное неприятие, которое она испытывала к роли, испарилось в одну секунду. Та, кого она играла, была современной Эммой Бовари, и Эдуар, не будучи ни Омэ, ни Родольфом, не мог ее не раздражать.
– Мне кажется, – сказал он ей однажды, когда она уже третью ночь подряд отказывала ему, – ты предпочла бы заняться любовью с Сирилом (так звали молодого героя-любовника), чем со мной.
Беатрис на секунду задумалась.
– Это верно, – сказала она, соглашаясь, – однако, бог свидетель, он мне не нравится…
Эдуар запнулся, потом продолжал:
– А что тебе мешает? Может быть, я?..
Она не дала ему закончить и рассмеялась.
– Ох, Эдуар, ну какой же ты глупый! Когда хочешь кого-нибудь, всегда найдешь для этого и место и время, даже если вокруг семьдесят человек технического персонала… Быстрота, с которой это совершается у актеров, общеизвестна. Нет, меня угнетает, что он совсем мне не нравится и поэтому я плохо играю свою любовь к нему, а если я к тому же узнаю, что он ничего не стоит в постели, мне будет еще труднее.
Тогда Эдуар ровным спокойным тоном, зная, что, только услышав бесстрастный голос, может сказать правду, спросил:
– А Рауль, твой режиссер? Ведь он влюблен в тебя, разве нет?
– О да, – рассеянно сказала Беатрис, – и это прекрасно! Могу гарантировать тебе, что проволыню его до конца съемок. Определенной раскадровки, мой дорогой, и нужного освещения может добиться от режиссера только женщина, не познанная в библейском смысле. Или, – весело добавила она, – мне нужно было сдаться с самого начала и изображать влюбленную до конца съемок. Но тебя бы тогда не было с нами, мой дорогой малыш. А я ведь все-таки, – непринужденно добавила она, привлекая его к себе, – влюблена в тебя…
Никола, которому обиженный Эдуар передал все эти циничные речи, подтвердил, что именно такова кухня классических взаимоотношений на съемочной площадке. В конце концов, в этой группе людей, целиком захваченной съемками некоей истории, подкрашенной эротизмом, устанавливается специфическая атмосфера кастовости, потому что ежедневно изображать любовь и десять раз в день механически проделывать одни и те же движения – этого достаточно, чтобы опротивел весь мир.
– Думаю, будет лучше, если я уеду, – сказал он Никола, который участливо предложил ему сигарету.
– Я говорил тебе об этом десятки раз, – ответил Никола.
Он чувствовал себя как нельзя более на месте, лениво вытянувшись на траве и покусывая травинку. Низкие холмы Турена заливал мягкий свет косых солнечных лучей неяркого сентябрьского солнца, от которого черепица на крышах казалась фиолетовой, и в этой красоте золота и багрянца, уже вмешавшегося в зелень уходящего лета, чувствовалась какая-то грусть. Зима была не за горами. И зима пугала Эдуара.
– А зачем мне ехать? – сказал он. – Ты не представляешь себе, как я заскучаю в Париже теперь, когда закончил пьесу…
– Прекрасно, что ты ее закончил, – сказал Никола. – Тем более что пьеса вышла потрясающая.
И Никола дружески потрепал Эдуара по плечу.
– Так мило, что ты дал мне ее почитать. Я был очень тронут.
Эдуар в ответ улыбнулся. Он и сам не знал, почему именно Никола, неудачнику, чудаку и вдобавок пьянице, он доверил свою пьесу. Лицо Никола, чересчур красивое, слишком густо загримированное, с чересчур ослепительными зубами, из-за своей фальшивой моложавости ставшее карикатурой и на красоту, и на привлекательность, было теперь для Эдуара лицом друга, которому можно доверять. И вот что любопытно – все, что делал Никола, всегда было не слишком уместно – смех, шутки, жесты и признания, особенно когда был в подпитии, – зато все, чего он старался не делать, получалось деликатно и умно. Никола умел промолчать, отвернуться, не улыбнуться именно тогда, когда нужно, что говорило о его добром сердце.
– Оставим пьесу, – сказал Эдуар, – ты думаешь, я действительно раздражаю Беатрис?
– Раздражаешь, – ответил Никола. – Ты вне фильма, значит, ты лишний. И обрати внимание, ты всегда мешаешь: появилась чья-то тень – это твоя тень, если кто-то оказался перед камерой, то это ты; если в магнитофоне помеха, значит, ты кашлянул…
– Что правда, то правда, – признал Эдуар. – Но что делать, если без нее я чертовски несчастен.
Он кивнул на Беатрис, которая, подняв глаза к небу, казалось, изничтожила самолет, с гулом пролетавший мимо. Она стояла, задрав голову, и притопывала ногой, и среди всех тех, кто составлял технический персонал и небольшую толпу зрителей, тоже ждавших, когда этот никому не нужный самолет наконец пролетит, она выглядела самой нетерпеливой и самой злобной. Никола засмеялся.
– Без этой ведьмы!.. – сказал он.
И Эдуар засмеялся вместе с ним и повторил «без этой ведьмы» с радостным испугом нашкодившего школьника.
– Что же мне придумать? – продолжал Эдуар. – Что придумать, чтобы стать полезным? Я даже мести не умею, хотя…
– Нет, – сказал Никола, – ты не из нашего профсоюза, и навыка у тебя нет. Не знаю, старик, ищи… А пока, – сказал он, поднимаясь, – мне пора.
И он двинулся к съемочной площадке и встал перед камерой. Воцарилась искусственная тишина: Беатрис, глаза которой были полны слез, бросилась к юному блондину и уткнулась ему в плечо. И вот тут-то в голове Эдуара зародилась гениальная мысль.
В тот же вечер в баре отеля они вчетвером сидели у камина, слушая шум дождя, который в кои-то веки пошел тогда, когда его ждали. Тони д'Альбре, которая только что вернулась из Парижа (она исчезла, как только убедилась, что Беатрис целиком вошла в роль), была на вершине блаженства. Контракт Эдуара с Америкой был подписан, фотографии съемок уже появились в прессе и были замечены, и все складывалось для нее как нельзя лучше в этом лучшем из миров. В действительности Тони д'Альбре так увязла в личной жизни своих артистов, их карьере и прибылях, часть которых шла и ей, что забывала о своей личной жизни. Порой она вдруг вспоминала – как бы из приличия, – что она тоже женщина, и тогда она устремлялась к какому-нибудь молодому дебютанту, растерянному, но готовому на все, тащила его в постель, и потом одну-две недели торжественно водила его по коктейлям, как комнатную собачонку. Чтобы забыть еще через неделю в каком-нибудь темном углу. Время от времени, уже позже, когда говорили о Жераре Л. или об Иве Б., она задумывалась, вспоминала и вздыхала: «Ах этот, если бы я тогда захотела…» Подразумевалось, что она не только хотела иметь бедного малого рядом с собой, но и могла, и лишь ввиду отсутствия времени, а также ввиду «принесения себя в жертву ради моих цыпляток» Тони д'Альбре не смогла обеспечить карьеру и составить счастье этого бедолаги. (По ее интонации можно было даже подумать, что он хранит в своей душе воспоминания о Тони как о доброй фее Мелузине, вечно заваленной работой, и как о неистовой и счастливой любовнице.) Этим и ограничивалась у Тони жизнь сердца, еще у нее была где-то в провинции тяжело больная мать, на ее мучения она ссылалась всякий раз, когда обсуждала свои гонорары. Даже Беатрис, в которой сочетались макиавеллиевская хитрость и природная жестокость, не могла понять, существует ли на самом деле мадам д'Альбре, агонизирующая вот уже пять десятков лет.