Снимем, товарищи, шапки!
Шрифт:
– Я вам объясню, как вы попали в ревир, – говорит он Карбышеву, ни на минуту не отрываясь от исследования, – это сделала фрау Доктор…
– Фрау Доктор? Сколько раз она уже приходила мне на помощь. Так было в Хамельбурге. И здесь…
– Естественно, – улыбается доктор Мозер, – надо спасать от гибели наиболее ценных. Самый ценный должен быть спасен во что бы то ни стало. Это – вы. Фрау Доктор может кое-что сделать в этом смысле. Кое-что…
Карбышев ощущает внезапно возникшую в кармане своей полосатой куртки тяжесть. Доктор Мозер что-то положил туда.
– Это банка мясных консервов. Да, фрау Доктор кое-что может сделать. Но не все… Ложитесь на спину и согните колени. Так… Очень хорошо. У меня был брат, – фрау Доктор хотела, но не смогла его спасти. Страшные штуки придумывает дьявол. Слезы бывают так
– Я ее знаю, – тихо сказал Карбышев.
– Я знаю, что вы ее знаете. Фрау Доктор не могла помочь брату. Но и Марта и я изо всех сил помогаем фрау Доктор. И еще многие, кроме нас… Я надавливаю. Больно? Очень? Печень распухла и заходит под ребро. Давлю! Кричите громче! Громче!
В комнату входило какое-то начальство со свитой врачей, фельдшеров и санитаров. Действительно, было очень больно. «Громче! Громче!»
– Ай!
– Холецистит, – сказал доктор Мозер, – вы – очень тяжелый больной…
Прошла неделя, а может быть, и две. Ясным и теплым вечером, какие обычно бывают здесь в конце августа и в начале сентября, Карбышев совершал свою ежедневную нелегальную прогулку в окрестностях ревира. За короткое время, проведенное в госпитале, он уже успел прийти в себя. К нему вернулись бодрость и живость. Из непоколебимой уверенности в скором разгроме гитлеровцев возродился привычный оптимизм; вернулась способность шутить и острить над уродствами плена. Как это уже было в Хамельбурге, Карбышев и здесь быстро превращался в видимый центр притяжения для всех лагерных больных, еще не растерявших своих тайных чаяний или открытых надежд.
Карбышев начинал второй тур прогулки, когда прямо перед ним вырос заключенный с быковатым складом фигуры и радостно улыбающимся лицом. Он появился так неожиданно, что Карбышев осадил шаг.
– Товарищ генерал-лейтенант…
Заключенный приложил кулаки к груди.
– Товарищ генерал-лейтенант… Каждый день ловлю вас здесь, да все не… А сегодня… Уж как я рад, как рад!
Стоило взглянуть на сияющую, простодушную физиономию этого человека, чтобы поверить его счастью.
Мирополов выполнял в своем бараке обязанности Blockfriseur'a, [57] но привлекался к выполнению парикмахерской работы и в более широких масштабах, как это было, например, при приеме нюрнбергской партии заключенных, в которую входил Карбышев. Стрижка каторжных голов играла во Флоссенбюрге важную роль. Головы остригались начисто раз в два месяца, и волосы тогда же отправлялись в утиль. Но, по мере того как голова после этой генеральной операции начинала обрастать, по ней простригали дорожки – одну и другую, крест-накрест. Дела Мирополову было не мало. И получал он за него, наравне со всеми прочими барачными парикмахерами, ежедневный фриштик из ломтика хлеба с колбасой. По-видимому, было в этой привилегии нечто, смущавшее Мирополова. Карбышев смотрел на его желтые, залатанные на коленях штаны и с удивлением слушал.
57
Барачный парикмахер (нем.).
– Главное, товарищ генерал-лейтенант, – выжить, лучше жить – лучше есть и пить. А, между прочим, – стыдно… Почему, товарищ генерал-лейтенант, не было этаких издевательств в первую мировую войну?
– Потому, что та война не была классовой. Теперешние издевательства есть форма классовой борьбы. А классовая борьба, как известно, компромиссов не терпит. Ни с той, ни с другой стороны…
Мирополов опустил лысую голову. Всего лишь несколько слов сказано Карбышевым. А вдруг разъяснились и муки бесплодных ожиданий, и бессонница по ночам, и необходимость вечно держать уши торчком, чтобы
– Иной раз так бы вот взял да и полоснул, – угнетенно прошептал он, дотрагиваясь до шеи, – чик – и все!
Карбышев решительно возразил:
– Напрасно думаете, что самоубийство – вопрос смерти. Это вопрос жизни, которая обрывается, вместо того чтобы продолжаться. И поэтому бороться со смертью – значит прежде всего бороться с убийцами.
Опять немного, совсем немного сказал Карбышев. Но и того, что он сказал, было достаточно, чтобы вспрянул и выпрямился надломленный стержень мирополовской души.
– Понимаю, – сказал он, – перед каждым – рукоять. Качай. А что выйдет, – видно будет…
Действовала какая-то линия, совершенно неизвестная лагерной комендатуре, но очень хорошо известная каторжникам. Эта подпольная линия действовала таким образом, что случаев, подобных тому, когда эсэсовец набросился на Карбышева с кулаками, уже не повторялось. Никогда больше ни одна рука не поднималась на «старого русского генерала». Вскоре по прибытии Карбышева в лагерь значительно изменился порядок содержания заключенных во Флоссенбюрге германских коммунистов. До сентября они сидели частью в особом помещении, частью в одиночках, а на работу ходили по двое в шеренге, через два шага один от другого, – изоляция соблюдалась строжайше. Но в сентябре, когда дела на Восточном фронте особенно громко затрещали, германских коммунистов выпустили из особого помещения и из одиночек, перевели в общие бараки, по нескольку человек на барак, и позволили им общаться как между собой, так и с прочими заключенными. И тогда задача спасения Карбышева облегчилась. Германские коммунисты держались дружно и с безотказным упорством помогали своим советским товарищам. Правда, встречались и между ними «шакалы», [58] но в массе они были чистыми, светлыми, крепко преданными высшей правде людьми. Под их особым влиянием находились немцы, которые были когда-то коммунистами, но после тридцать третьего года отреклись от своих старых взглядов. Они тихохонько работали, с тревогой ожидая дальнейших поворотов в своей неверной судьбе. Однако вялый либерализм этих трусов иной раз бывал доступен воздействию слева. Такой-то именно податливостью отличался и главный врач флоссенбюргского лагерного госпиталя…
58
Морально надломившиеся жертвы долголетних страданий без суда и срока; смысл и цель существования – пожевать, курнуть…
По всем этим причинам Карбышев пробыл в ревире очень долго – до января сорок четвертого года – и за это время основательно подправился. Способствовали этому, конечно, и лекарства, и больничный покой; но в гораздо большей степени – известия о ходе военной борьбы, неведомо как добиравшиеся до госпитальных коек. Тройной удар фашистских войск на Псков – Ленинград, на Минск – Смоленск и на Киев – Донбасс окончательно и бесповоротно сорвался. В сентябре был отбит у гитлеровцев Смоленск, в октябре они потеряли Мелитополь и Днепропетровск, в ноябре – Киев и Житомир; наконец, январь ознаменовался непоправимыми поражениями под Ленинградом и Новгородом. Дни падали, как камни, но удары, наносимые их падением, приходились уже не прямо по головам.
По выходе из ревира Карбышев не вернулся в каменоломню. До первых сильных холодов – во Флоссенбюрге бывают и двадцатиградусные морозы – он занимался внутри лагеря обточкой камня. Трудно сказать, что тяжелее: подрывать ли шурфы и таскать на себе груды гранита или, сидя на корточках, плавать с утра до ночи в облаках мелкой каменной пыли, фонтанами бьющей из-под долота. Сарай, где производилась работа, не имел дверей. Стужа в мастерской и на дворе была одинакова. Карбышев обтесывал гранитные столбы для дорог, облицовочные и намогильные плиты. Он брал молоток или зубило в распухшие от холода, багрово-синие пальцы и, принимаясь долбить твердую породу, приговаривал с усмешкой: