Сновидения и рассуждения об истинах, обличающих злоупотребления, пороки и обманы во всех профессиях и состояниях нашего века
Шрифт:
Сдается вам, что это еще одна глупость из запаса Перо Грульо? А я поручусь, что, если бы с отцовством все стало ясно, с наследствами и майоратами началась бы величайшая неразбериха. О женских утробах есть что сказать, а поскольку дети — дело темное, ибо делается сие дело в темноте и без света, поди дознайся, кто был зачат в складчину, а кто на половинных паях, и приходится верить родам, и наследуем мы лишь потому, что говорится: такой-то от такого-то, и на том дело кончено. Это, само собой, тех женщин касается, которые заводят дружка,
— И это пророчество, и прочие, — сказал я, — мы на нашем свете толкуем по-другому, и заверяю тебя, что они куда правдивее, чем кажутся, и у тебя в устах обретают другой смысл. И я признаюсь, что тебя обижают. — Вот послушай еще, — сказал он:
Ноги служат, чтоб ходить,Перья служат, чтоб летать,Три да два составят пять.«Перья служат, чтоб летать» — вы думаете, я о птицах говорю, и ошибаетесь, потому что это было бы глупо. Говорю я о нотариусах и генуэзцах, которым перья служат, чтобы налетать на наши деньги. И дабы видели на вашем свете, что имеются у меня пророчества для нынешних времен и у Перо Грульо есть что сказать живым, вот тебе на бедность еще несколько пророчеств, и их непременно надобно растолковать.
И он удалился, оставив мне листок, на коем изображены были нижеследующие строки в таком порядке:
Чтоб провидцем стать, рожденБыл он в пятницу страстную,Ибо в пору ту святуюЗлой разбойник был казнен.Время перемен придет,Все узлы он сам развяжет,Всех грабителей накажет,Все ограбленным вернет.Он себя покроет славой,Честь познает торжество,И довольно для тогоВышвырнуть котел дырявый.В те благие временаСгинут разом все напасти:Лишь придет Четвертый к власти,Выйдет в первые страна.Истине торжествовать,Что предсказано, свершится,Лишь Четвертый воцарится,Чтобы злых четвертовать.В восхищении прочел я все пять пророчеств Перо Грульо и стал над ними размышлять, как вдруг меня окликнули сзади. Обернувшись, увидел я мертвеца весьма щуплого и унылого, белого как бумага ив белом же одеянии, и он сказал мне:
— Сжалься надо мною и, если ты добрый христианин, освободи меня из-под власти болтунов и невежд, что не дают мне покою в своих россказнях, а там распоряжайся мною, как тебе благоугодно.
Тут упал он на колени и стал рыдать, как дитя, хлеща себя немилосердно по щекам.
— Кто ты, — спросил я, — что обречен терпеть такие муки?
— Я человек весьма преклонных лет, — отвечал он, — и мне приписывают тысячу лжесвидетельств и возводят на меня тысячу поклепов. Я — Некто, и ты, верно, знаешь меня, ибо нет в мире такой вещи, которой не сказал бы Некто. Ведь всякий раз, когда говорящий не знает, как обосновать свое утверждение, говорит он: «Как сказал некто». Я же никогда ничего не говорил и рта не раскрываю. По-латыни зовусь я Quidam, и, полистав книги, увидишь ты, что именем моим набиты строки и напичканы периоды. И хочу я, чтобы ты, когда вернешься на тот свет, сказал ради самого господа, что видел ты того, кто зовется Некто, и что я бел, как чистая бумага, и ничего не писал, и не говорю, и говорить не собираюсь, и что из загробного мира опровергаю я всех, кто на меня ссылается и приписывает мне невесть что, ибо я сочинитель для тупоумных
— Вы все еще здесь и никому не даете слова сказать? — прервал тут его другой мертвец, вооруженный до зубов и весьма рассерженный; и, ухватив меня за рукав, он сказал: — Послушайте меня, и, раз уж будете вы посланцем от мертвых к живым, когда вернетесь на тот свет, передайте им, что все они взбесили меня до крайности.
— Кто ты таков? — спросил я.
— Калаинос, — отвечал он.
— Так ты Калаинос? — переспросил я. — Не понимаю, как ты не исхудал от столь долгой скачки, ведь про тебя вечно говорят: «Скачет, скачет Калаинос».
— Оставим это, — сказал он, — и перейдем к делу. Спрашивается: по какой причине, если кто-нибудь насплетничает, солжет, проврется, заболтается, все да скажут: «Истории Калаиноса»? Что они знают с моих историях? Мои истории были всегда очень хорошие и очень правдивые. И пусть не затевают со мной истории.
— Сеньор Калаинос полностью прав, — сказал другой мертвец, ожидавший очереди. — Мы с ним оба очень обижены. Я — Кантимпалос. И живые вечно говорят: «Гусак Кантимпалоса с волком справился». Так вот, вы должны им сказать, что они мне из лошака сделали гусака, и был у меня лошак, а не гусак, а гусаку с волком не сладить, и пускай в поговорке вернут мне моего лошака, да вернут не мешкая, а своего гусака пускай заберут себе: справедливости требую для себя самого и во имя самой справедливости и так далее.
Тут подковыляла старуха с клюкою, похожая на пугало, и молвила:
— Кто тут явился к нам в замогилье?
Лицо у нее было точно иссохший плод, глазницы — что две корзины для винограда; лоб морщинистый, цветом и жесткостью смахивавший на подошву; нос беседовал с подбородком, и они сходились, образуя крюк; лицо напоминало голову грифа; рот прятался в тени, отбрасываемой носом, и был точь-в-точь как у миноги, без единого зуба, с отвислыми морщинистыми мешками по краям, как у мартышки, а над верхней губой усами торчала щетина, подобная той, каковая пробивается у покойников; голова у нее тряслась, словно тамбурин, а слова прыгали в лад, длиннейшая тока ниспадала на монашеское облачение, словно саван, белеющий на черноте могильного холма; с пояса свешивались длиннейшие четки с зернами в виде крохотных черепов, а так как была она согнута в дугу, то казалось, она тщится подцепить носом эти малые эмблемы смерти. Увидя сие уменьшенное изображение загробного мира, я закричал во весь голос в уверенности, что она глуха:
— Эй, сеньора! Эй, матушка! Эй, тетушка! Кто вы такая? Что вам угодно?
Тогда она, подняв лицо свое, каковое было, как говорится в книге сына Сирахова, «ab initio et ante saecut him», [22] и, остановившись, сказала:
— Я не глуха, и я не матушка вам и не тетушка; у меня есть имя и обязанности, и ваши нелепицы меня доконали.
Кто бы мог подумать, что и на том свете остаются притязания на молодость, да еще у такой мумии! Подошла она поближе, и глаза у нее слезились, и с кончика носа, из коего попахивало погостом, свисала капелька. Я попросил у нее прощения и осведомился о ее имени. Она сказала в ответ:
22
Здесь: изначальное и довременное (лат.).
— Я — Дуэнья Кинтаньона.
— Разве среди мертвецов есть дуэньи? — удивился я. — Тогда понятно, почему в заупокойных молитвах чаще молят господа о милосердии, чем о том, чтобы усопших покоились с миром, requiescant in pace *; ведь если где заведутся дуэньи, они никого в покое не оставят. Я-то думал, что, заделавшись дуэньей, женщина умирает, а потому на дуэнью смерти нет, и мир обречен вечно маяться дуэньями, словно застарелой хворью; но, увидев тебя здесь, понимаю, что ошибался, и рад этой встрече. Потому как мы ведь там у нас на каждом шагу говорим: «Ни дать ни взять Дуэнья Кинтаньона», «Что твоя Дуэнья Кинтаньона».