Сны над Танаисом
Шрифт:
Не скоро он обратил на меня внимание, а когда наконец остановил на мне помутневший взор, рыдания его стихли, и он замер в неподвижности, словно окаменел.
Потом он рукой подозвал меня к себе, я робко подошел, и Набайот, продолжая стоять на коленях, вдруг обнял меня и уткнулся лбом мне в грудь. За эту свою короткую слабость он потом будет всегда сторониться меня и говорить со мной, хмуря брови.
– Похож, похож, - пробормотал он, едва не повиснув на мне.
– Как ты похож на нее... Я... я так хотел, чтобы у тебя был брат... Тогда... давно... У тебя был бы брат. А отныне уже никогда...
Он замолчал и отстранил меня. Немного побыв в растерянности, он поднялся на ноги, затем, пошатываясь, добрался до кресла и послал меня за водой и полотенцем.
Я знаю, что моя мать никогда не любила его, и я не
Мне было семь лет, и в доме Набайота мои года удвоились. Трудное, но полезное это было время: в доме и в плаваниях с торговцем я многое повидал и многому научился. Я честно зарабатывал свой хлеб: я бегал посыльным, умело распускал на торгах нужные Набайоту слухи, шпионил по торговым делам, прислуживал за столом и наконец стал главным весовщиком.
Рука отца правила мной в те годы, а память о матери грела мое сердце.
Набайот собирал философские рукописи. Относясь пренебрежительно к ним и к их авторам, он своим показным увлечением покупал уважение к себе у жрецов и иных образованных людей Города. Я же получил возможность много читать. Я не любил Аристотеля: мне казалось, его мир был создан стариком-лекарем, крепко помешавшимся на своих весах, гирьках и бесконечном смешивании составов и порошков. Сердце подростка победил Флавий Филострат. Рассказанная им бурная жизнь мага и мудреца Аполлония Тианца ошеломила меня. В нем, в Аполлонии, нашел я тогда родственную душу. Я знал, что истина может войти в ум только через глаза сердца.
Однажды на рассвете я начал было готовиться к торговым делам хозяина, но вдруг ноги сами погнали меня из дома во двор, а со двора на улицу. Там, где улица поднималась тремя ступеньками к агоре, стоял, опершись на посох, Закария. Он был совсем иссохшим стариком. Казалось, даже редкие его длинные волосы и жидкая борода тянут его к земле. Он поманил меня рукой и ясно улыбнулся.
– Ты услышал меня, юный искатель мудрости, - слабым голосом проговорил он, погладив меня по голове твердыми пальцами.
– Ты знал, что старый Закария не забудет проститься с сыном доброй и кроткой Тимо. Душа ее пред самим Господом пребывает ныне в радости и благодати. Помни, Эвмар, и не печалься. И меня уже призывает Господь наш. Настает мой срок. Я пришел в этот Город к тебе. Прости мне мой грех, Эвмар. Когда-то я советовал твоей матери опасаться твоего дара, боясь, что от врага людского он. Но ты оказался добрым сыном. Простит мне Бог. Прости и ты, Эвмар.
– В ответ я лишь растерянно кивнул.
– Твой дар - твое великое искушение и пытка. Люби людей и в добре, и во зле их. Бойся ошибиться во гневе. Злом и силой борется со злом только зло и в том подчиняется оно воле Господней. Помни об этом и сам избери свой путь. Ты - язычник, и чувствует мое сердце, на всю жизнь останешься им. Но Господь говорил: приидите ко мне все. Потому я благословляю тебя по-христиански.
– С этими словами Закария осанил меня крестом.
– Многие склонят перед тобой головы, и многие будут в твоей власти. Неси им мир. Прощай, Эвмар.
Закария неловко повернулся на ступеньках и, не оглядываясь, пошел от меня прочь.
Я, запоздав, тоже проговорил слова прощания - уже ему вслед, и он, обернувшись, издали последний раз улыбнулся мне.
Я был слишком самолюбив, чтобы не уйти от Набайота, но я был слишком горд, чтобы уйти от него, не расплатившись с ним щедро за стол, кров и учение. Как-то я решил, что время стать себе хозяином пришло. Набайот поразился моей дерзости и, приставив ко мне двух своих помощников, позволил заняться своим собственным расчетом. Вскоре мне удалось перепродать двум римлянам большое количество осетрины, взятой за малую цену у племен, живущих выше по течению, у самого Симргиса. Прибыль была необычайно велика. Набайот развел руками, и в тот же вечер я ушел от него к аорсам Газарна, с младшим сыном которого я успел сойтись на торге скотом, где втайне от хозяина увлекался меной всякими безделушками.
Четыре года я жил по их законам и молился их идолам. Я научился спать, положив под голову седло. Я научился переваривать сырое мясо и пить горячее сало. Я привык к злым сарматским вшам, к вони кибиток, привык к шумным, звериным
Я тщился увидеть в них наследников эллинской красоты. Мое сердце уже начала терзать новая скорбь: я почувствовал, что память и слава Эллады стали увядать. Грустно и страшно смотреть на чернеющий виноградник, когда не обделен он ни солнцем, ни водой и не точат его земные черви, - но он все хиреет и вянет, словно под дыханием Гидры. Почему же коробятся листья и сохнет плод?.. Я не находил ответа. Мы, эллины, поделились своим благородством со многими племенами. От Геркулесовых столбов и до самых пределов Индии на всех хватило нашего духа и нашего языка. Даже римское железное варварство мы сумели облагородить. И хотя не поддался переплавке солдатский - прямой и короткий - ум римлян, нам по крайней мере удалось упрятать его в изящные эллинские ножны. Не гиганты - римские легионарии перенесли Олимп, Оссу и Пелион на Палатинский холм и, взгромоздив их друг на друга, уперли в самые небеса врата императорских триумфов. Но, не выдержав тяжести, затрещал внизу Олимп, а наверху увенчанная золотым орлом Осса стала стремительно опрокидываться на столицу Империи. Тень падающей скалы уже прикрыла ее - скоро, скоро содрогнется земля, поднимутся волны, и донесется до самого Танаиса грохот удара. Что ж из того? И на обломках империй славно взрастало эллинское слово. Но ныне жизненная сила покидает его, и кровь его бледнеет. Кто ныне согреет кровь наших богов? Сколоты? Аланы? Сарматы?
Я возомнил себя посланником Аполлона, великим Учителем варварских племен. Я решил начать с аорсов, воображая себя в будущем седобородым мудрецом, строителем первого сарматского храма Аполлона.
Я тщился посеять в их сердцах семя эллинской красоты. Но всему свое время: сначала нужно было стать среди них равным.
Меня приняли с настороженным, а вернее сказать, с любопытствующим презрением, как чужого диковинного зверька. Спустя несколько дней меня подпустили ближе к котлам. Во мне признали силу: без заговора, трав и молитв я свел чирьи у старой жрицы Даллы, а когда старший сын богарамта Фарземс, двумя годами обогнавший меня, предложил мне единоборство до первой крови, я изловчился и тяжелым сарматским мечом отхватил ему левую мочку.
Газарн присмотрелся ко мне и приказал Фарзесу подвести ко мне коня. Я надел сарматскую шапку, сел в сарматское седло и стал воином багарата.
Не я их учил - они меня учили. Они учили меня видеть паука, крадущегося по ветке терновника на другой стороне реки, учили пробегать сбоку сквозь летящий табун, хватать на лету стрелы и отражать ладонью разящее острие меча.
Заметив в моих глазах блеск силы, старуха Далла взялась учить меня степному колдовству, и вскоре табун девственных кобылиц стал подчиняться моему дыханию. Я разгонял табун перед собой кругами. Воздух начинал дрожать, и травы клонило к зловещему кругу - и над табуном, медленно завиваясь, вытягивался в небо жгут губительного смерча. Я отбрасывал табун в сторону и низким гортанным криком толкал смерч вперед. Он уносился к вражескому стану, подхватывая с собой клубы пыли, траву и комья земли.
Эти фокусы получались у меня лучше, чем у самой мудрой Даллы, и однажды она, ткнув в меня пальцем, сказала багарату те же слова, что говорил когда-то моей матери христианин Закария:
– Берегите этого жеребенка, но берегитесь его сами.
В пятнадцать лет я стал мужчиной. Газарн обдумал предупреждение Даллы и принял решение: он взял меня в свою свиту и напустил на меня свою дочь Сафрайю. Ей было двадцать, она уже зарубила с десяток врагов и давно получила право завести семью, однако багарат берег ее, имея на уме какие-то виды.
О боги, вспоминая молодую Сафрайю, я молюсь за нее, и кровь моя вскипает пламенем. Она - моя первая любовь. Она была красива. Волнистые волосы, тонкий профиль - почти эллинка. Недобрые, с мутной кровинкой глаза и глубокий шрам через лоб и переносицу не портили ее. Ее чары затягивали душу, как водоворот. Ее ласки опутывали сладким мраком, как голоса сирен. Но я поверг Сафрайю, хотя уже сам не стыдился быть поверженным. Моя юная горячая кровь обожгла ее силу, и я еще долго робел, когда она, уведя меня в свою кибитку, кидалась неистово, до кровавых укусов, целовать мои ноги.