Сны Шлиссельбургской крепости. Повесть об Ипполите Мышкине
Шрифт:
— Что ж, я разделю судьбу своих товарищей.
— Намерение благородное. Разорим казну еще на один арестантский харч, — качал головой Ткачев. — В эмиграции вы принесете в сто раз больше пользы. Вы опытный издатель и типограф. Ваш авторитет укрепил бы позиции моего журнала.
Оставаться в Женеве и пропагандировать идеи Ткачева? Однако Мышкин совсем не уверен в их правоте.
В данное время, думал Мышкин, Чернышевский очень многое может сделать, и только он, никто больше, потому что его знает вся Россия, а нас она не знает.
ОТ АВТОРА:
Автор опять вынужден прервать воспоминания своего героя.
Читателю,
Может, у Мышкина были веские причины для того, чтобы иронически относиться к эмиграции? Да ничего подобного. Русская эмиграция являлась не только центром революционной теории, но и издательским, организационным центром народников. И не так вольготно было жить в Женеве: русские революционеры перебивались случайными заработками, испытывали материальные лишения. Более того, у русской революционной эмиграции было большое будущее: именно в Женеве через девять лет была создана группа «Освобождение труда».
Неужели Мышкин не увидел очевидного? И не лучше ли автору, не компрометируя своего героя, осторожно обойти этот период? Мол, не все понимал Мышкин, ошибался, с кем не бывает? Но как тогда все это связать с ленинской характеристикой Мышкина? А Ленин утверждал, что Мышкину «доступны политические задачи в самом действительном, в самом практическом смысле этого слова…».
Попробуем разобраться в поведении Мышкина. Конечно, Ипполит Никитич мог найти для себя и в Женеве обширное поле деятельности. И доводы Ткачева, когда тот уговаривал Мышкина остаться, вполне разумны. Но позвольте автору высказать свое субъективное мнение: а не заставлял ли себя Мышкин сознательно видеть эмиграцию в искаженном свете (благополучие, пустые разговоры) именно потому, что боялся поддаться разумным доводам Ткачева? Как там ни говори, но при всех тяготах эмиграции жизнь в России была опаснее. Мышкин, человек высокой нравственной ответственности, постоянно напоминал себе, что, дескать, здесь он красотами Монблана любуется, а работники его типографии смотрят на московское небо сквозь тюремную решетку…
Да, Женева была теоретическим центром народников. Естественно, в эмиграции анализировали провал движения «в народ», но объясняли это недооценкой «летучей» пропаганды, отсутствием революционной организации, строгостью полицейских репрессий. То есть бакунисты и лавровцы по-прежнему верили в правоту своих учителей. А Мышкину и его товарищам в России на практике пришлось убедиться «в наивности представления о коммунистических инстинктах мужика» (В. И. Ленин). Вероятно, Мышкин мучительно размышлял, существуют ли другие пути для русской революции. Недаром он внимательно прислушивался к Ткачеву. Но Ткачев с его теорией «заговора для народа минуя народ» совсем не уговорил Мышкина. Напоминаю, что значительный шаг вперед (создание Плехановым группы «Освобождение труда») был сделан лишь через девять лет.
Итак, Мышкин убедился, что в русской эмиграции нет настоящего вождя, нет деятеля, хотя бы отдаленно приближающегося по значимости к Н. Г. Чернышевскому. Можно предположить, что до Мышкина дошли слова Карла Маркса
Остается добавить: Мышкин не афишировал свой план, и на это, как покажет будущее, у него были достаточные основания…
8
Стены закрашены черной краской почти доверху. Оставшаяся белая узкая полоска сливается с потолком, и поэтому камера кажется ниже. Каждый раз, возвращаясь с прогулки, с тревогой думаешь: а вдруг в твое отсутствие замазали черным и эти полоски?
Как ни прикручивай фитиль, все равно не уследишь. И вот уже над лампой появились разводы копоти. День за днем темное пятно постепенно расползается по всему потолку. Когда исчезнут последние светлые полоски, закроется крышка. Потолок нависнет могильной плитой (захлопнется мышеловка!), — нет, Ипполит Никитич, не прожить тебе шестнадцать лет, не выйти отсюда.
Который теперь час? Который теперь день? Мутный, слабый свет в окне давно погас, — значит, скоро ужин. А может, уже ночь? Этим мерзавцам ничего не стоит перекроить сутки: днем заставят спать, вечером разбудят, ранним утром принесут обед — и не поймешь, не догадаешься. Над проклятым Шлиссельбургом нет неба, серые тяжелые тучи придавили остров.
Темное пятно копоти затянет потолок, грязное матовое стекло не пробьет фиолетовый сумрак дня (а может, окно снаружи завесят мешковиной!), время остановится, замрет, и тогда в полночь, в полдень, в любой час этой глухой зимы скрипнет еле слышно дверь камеры (заранее смазали петли жиром), лопнет с жестким выстрелом лампа, взметнется слабый фитилек, захлебнется порывом ветра, и в кромешной тьме войдут они. Придавят, навалятся, задушат. Не отобьешься, их много, возьмут врасплох. Не кликнешь на помощь: кого звать, когда тюрьма молчит? Есть ли кто-нибудь живой в других камерах? Вдруг их тоже передушили втихую?
Раньше думал: человеку плохо в одиночном заключении потому, что скучно, тоскливо, не с кем поговорить… Ко всему можно привыкнуть, однако ужас в другом: в одиночке страшно, чувствуешь полную беззащитность. Хоть бы железная палка была под рукой!..
Слабеешь, Мышкин, ужасы мерещатся. Они не посмеют, у них инструкция. Запрещено. Кем запрещено? Кто узнает? Дадут команду — и все. Нельзя предаваться панике, нельзя распускаться. И потом, внизу есть Попов. В случае чего ему дашь сигнал. Кстати, надо постучать. Михал Родионыч, жив ли ты?
А если там не Попов, унтера подсадили, «азбуке» научили? И он тайны твои выведывает, момент выбирает, первым в твою камеру ворвется?..
Жив Михал Родионыч, стучит.
Наблюдают за тобой, Мышкин, наблюдают и ухмыляются. Может, это началось, когда ты в Россию вернулся? За каждым шагом твоим следили, — пусть порезвится Мышкин, далеко не уйдет, сам прибежит в Вилюйский острог. А в Вилюйском остроге к встрече готовились, комедию разыгрывали. И чего им волноваться: ведь Чернышевского в Вилюйске не было. Не было, и все. Давно придушили, захоронили, а сотника Жиркова «подсадной уткой» оставили: подождем, кто-нибудь еще явится, тут мы его и схватим.