Со дна коробки
Шрифт:
5
И они возвратились! Верховой, скок-поскок, мощеной улочкой подлетает под проливным дождем к дому Боке и выкрикивает огромную новость, на минуту приостановясь у калитки под роняющим капли лирным деревом, и Боке вылетают из дома, как гистрикоморфные грызуны. Они возвратились! Пилоты, астрофизики и один из натуралистов (другой, Денни, погиб и оставлен на небе старый миф отыграл очко).
На шестом этаже провинциальной больницы, тщательно скрываемой от газетчиков, мистеру и миссис Боке говорят, что их мальчик в маленькой комнате для свиданий, вторая направо, и готов их принять; в тоне сообщения слышна почтительная заминка, словно речь идет о короле из волшебной сказки. Войти следует тихо, там все время будет сиделка, миссис Кувер. Нет-нет, с ним все в порядке, заверяют их, – собственно говоря, на той неделе его отпустят домой. Однако, не следует задерживаться дольше, чем на пару минут, и пожалуйста, никаких расспросов, – просто поболтайте о том, о сем. Ну, вы же понимаете. А после скажите, что опять заглянете завтра. Или
Ланс, в сером халате, коротко стриженный, загар сошел, изменился, не изменился, изменился, худой, с кусочками ваты в ноздрях, сидит на краю кушетки, сжав ладони, немного смущенный. Встает, покачнувшись, с лучистой гримасой и садится опять. Миссис Кувер, сиделка с голубыми глазами, без подбородка.
Выдержанное молчание. Затем Ланс:
— Там было чудесно. Просто чудесно. Я собираюсь вернуться туда в ноябре.
Пауза.
— Похоже, Шилла на сносях, – говорит мистер Боке.
Быстрая улыбка, легкий поклон удовлетворенной признательности. Затем повествовательным тоном:
— Je vais dire зa en franзais. Nous venions d'arriver... [36]
— Покажите им письмо Президента, – встревает миссис Кувер.
— Мы только что высадились, – продолжает Ланс, – Денни был еще жив, и первое, что мы с ним увидели...
Неожиданно всполошившись, сиделка Кувер прерывает его:
— Нет, Ланс, нет. Нет, мадам, прошу вас. Никаких контактов, приказ доктора, прошу вас.
Теплый висок, холодное ухо.
Мистера и миссис Боке выпроваживают. Они торопливо идут – хотя торопиться некуда, куда теперь торопиться? – по коридору, вдоль убогих охряно-оливковых стен с коричневой полосой между охряным верхом и оливковым низом, ведущей к дряхлому лет лифту. Поднимается вверх (мельком – старец в кресле-каталке). В ноябре возвращается (Ланселин). Опускается вниз (старики Боке). Там, в лифте, две улыбающихся женщины и объект их веселой симпатии, девчушка с младенцем, бок о бок с седым, согбенным, хмурым лифтером, который стоит, повернувшись ко всем спиной.
36
Я расскажу по-французски. Мы только что прибыли... (фр.).
Перевод с английского С. Ильина.
Итака, 1952
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Осип Мандельштам в статье «О природе слова» заметил, что в литературе приобретения связаны с утратами автор «Бориса Годунова» уже не мог бы повторить своих лицейских стихов, а «психологаческая мощь» «Анны Карениной» пришла на смену «звериному чутью» и «физиологической интуиции» «Войны и мира». Вот и Набоков в послесловии к русскому переводу «Лолиты» (1965) сетовал: «Увы, тот „дивный русский язык", который, сдавалось мне, все ждет меня где-то, цветет, как верная весна за на глухо запертыми воротами, от которых столько лет хранился у меня ключ, оказался несуществующим и за воротами нет ничего, кроме обугленных пней и осенней безнадежной дали, а ключ в руке скорее похож на отмычку».
В эту книгу вошли все рассказы, написанные Набоковым по-английски, если не считать тех двух, что были и переделаны и растворены в преображенном виде в текст «Других берегов». Все они написаны с 1943 по 1951 то) после чего к этому жанру он не возвращался. Известно как нелегко было ему перейти с русской прозы на английскую: «Долголетняя привычка выражаться по-своему не позволяла довольствоваться на новоизбранном языке трафаретами,— и чудовищные трудности предстоявшего перевоплощения, и ужас расставания с живым, ручным существом ввергли меня сначала в состояние, о котором не надобности распространяться», — признался Набоков предисловии к «Другим берегам», а в письме к Эдмуду Уилсону он жаловался: «...потребность писать чудовищна, но поскольку я не могу писать по-русски, не пишу вовсе:
Да и само врастание в американскую жизнь далось ему с большим трудом. Пришлось менять колледжи, переезжать из штата в штат, а устроиться, например, на кафедру славистики в Гарварде он так и не смог. Воспротивился Роман Якобсон и другие филологи, полагавшие, что они лучше, чем он, разбираются в литературе. «Забавно — знать русский как ни одна живая душа, по крайней мере в Америке, и английский лучше любого русского в Америке, — и столкнуться с такими трудностями при поисках университетской работы».
Пять рассказов из девяти связаны с американской реальностью, в остальных речь идет о жизни русской эмиграции в Европе, и совершенно очевидно, что мысль о России постоянно оставалась при нем. При составлении книги у переводчика возникло желание как-то ее назвать. Лучше всего в таком случае воспользоваться словами самого Набокова. В письме к Глебу Струве от 21 апреля 1975 года, сообщая о скором выходе книги своих ранних русских рассказов в переводе на английский ("Details of a Sunset" [37] ), он уподобляет ее остаткам изюма и печенья со дна коробки. Составляя оглавление другого, так и не вышедшего сборника рассказов, он сделал похожую пометку: «Со дна коробки». Этот образ и подсказал нам название данной книги — сборника из девяти английских его рассказов.
37
Подробности заката (англ.)
Рассказ
Еще один полузабытый жанр — повествование в форме письма — воскрешен в рассказе «Как там, в Алеппо...». Здесь очевидна связь с чеховской «Драмой на охоте», и так же, как у Чехова, на заднем плане брезжит шекспировская трагедия. Любопытно, что автор двухтомной биографии Набокова Брайан Бойд не понял рассказ, назвав героя «обманутым мужем» и не догадавшись о его трагической роли, тщательно им замаскированной. Любовная драма замечательно осложнена мировой катастрофой сороковых годов. Об этой же катастрофе идет речь в рассказе «Образчик разговора, 1945», опровергающем, кстати сказать, ходячее мнение об аполитичности Набокова. (Вот и в письме к Глебу Струве от 24 ноября 1946 года он писал: «С интересом слежу за советизацией русских черносотенцев. По-прежнему ненавижу рабство».) Колаборационистские настроения части американского общества, запечатленные в рассказе, подмечены Набоковым зорко и бескомпромиссно: без него мы бы ничего о них не знали. Можно также отметить, что мотив компрометирующего двойника был, по-видимому, подсказан Набокову реальным эпизодом: немцы выдали одному из своих агентов паспорт на фамилию Массальский, ту же фамилию носил муж сестры Веры Набоковой князь Н. Массальский, что привело к ряду недоразумений и нанесло вред его репутации. Младший брат Набокова Кирилл, находившийся в это время в Германии с американскими войсками, по публикации «Образчика разговора, 1945» в журнале «Нью-Йоркер», разыскал его автора и сообщил ему о гибели Сергея, их среднего брата, в немецком концлагере.
Интересно проследить историю рождения и развития замысла некоторых набоковских рассказов. «У меня еще будет повод, — писал Набоков в книге «Николай Гоголь» (1943), — как-нибудь рассказать о сумасшедшем, постоянно чувствовавшем, что детали пейзажа и перемещения неодушевленных предметов были сложным кодом, обращенным к его личности, так что целая Вселенная, казалось, обсуждала его посредством знаков». А в письме от 1 января 1946 года к редактору журнала «Нью-Йоркер» Кэтрин Уайт он сообщает: «У меня для Вас рассказ, но он все еще в голове, впрочем, вполне законченный, готовый появиться на свет, узор крыльев проступает сквозь куколку». Речь идет о рассказе «Знаки и символы», своим мотивом одаренности и безумия напоминающем «Защиту Лужина»; можно вспомнить также в связи с его трагической атмосферой и печальным концом русский рассказ «Оповещение» (1935). Рассказы Набокова в «Нью-Йоркере», как правило, подвергались бесцеремонной редактуре. «Скажу прямо, — писал он Кэтрин Уайт, — я бы предпочел, чтобы рассказ вообще остался не напечатан, тому, чтобы он был так тщательно искалечен». А она, в свою очередь, жаловалась своим знакомым, что Набоков не хочет принимать ее поправки, по поводу же рассказа «Образчик разговора, 1945» писала, что он «очень длинный, плохо написанный, но забавный и сердитый... должен быть переведен на английский, перенесен из прошлого в настоящее и сокращен». Вообще Набоков нередко сталкивался с явным непониманием своей прозы. Так, например, рассказы «Время и забвение», «Фрагменты из жизни чудовищной двойни» и «Сестрицы Вейн» были отвергнуты редакцией «Ныо-Йоркера». Почему? Как всегда, хотели «идейной дребедени», серьезных тем, положительных героев, отрицательных героев, определенности авторского выбора между ними. Между тем новизна этой прозы в том и состоит, что главное в ней не тема, не сюжет, не персонажи, а поэтический взгляд на вещи. Он распоряжается событиями, обстоятельствами, жизнью и смертью героев. Заглянув в дневник писателя, можно даже установить, из какого лирического семени вырос рассказ. Запись от 3 февраля 1951 года: «Оттепель после заморозков. Яркое солнце. Ряды острых сосулек свисают с крыши, отбрасывают заостренные тени на белый фасад дома и капают. Наблюдал за одной группой несколько минут, чтобы заметить, как тени капель падают с теней сосулек, но увидел только одну или две, хотя те капали непрерывно». Как увидит читатель, это наблюдение перекочевало в рассказ «Сестрицы Вейн», столь острое и яркое, что весьма вероятно, все остальное повествование кристаллизовалось вокруг него. Но, конечно, одного лирического чувства и изощренной наблюдательности недостаточно, нужны и другого рода впечатления. В том же дневнике находим выписку из газетной хроники о студенте Абрамсоне, принявшем цианистый калий после экзамена по французской литературе, на котором, в ответ на последний вопрос, тот написал: «Подамся к Богу. В этой жизни мне ничего не светит».