Со щитом и на щите
Шрифт:
Итак, билет в один конец — сорок семь копеек. Что ни месяц — шесть выходных. Шесть раз домой, шесть — из дома. Если хоть половину проехать «зайцем», то сколько это получится?
— Два восемьдесят две! — выпаливает Сергунька и с уважением смотрит на меня: подумать только — почти три рубля каждый месяц! — Я тоже скоро вырасту, — с нескрываемой завистью добавляет он. — И тоже в восьмой класс пойду…
На квартиру поселились мы накануне нового учебного года. В небольшом домишке: в нем всего две комнатки и кухня, да еще коридорчик, где под ногами крышка погреба, а над головой лаз на
Двор тоже небольшой — повернуться негде. Весь застроен: здесь и сарай, и курятник, и хлев. Так что для нас с Федькой оставалась лишь узкая тропинка да еще более узенькая скамейка. Это на тот случай, если бы нам вдруг захотелось свежим воздухом подышать.
В комнате, что поменьше, стояли кровать и обитый черным дерматином диван с высокой спинкой и зеркальцем в ней. Зеркальце было настолько узким, что если посмотреться в него, то лицо вроде бы пополам разрезается: видны либо лоб и полноса, либо полноса и подбородок. Еще у того дивана было два валика, твердые, словно из камня вытесанные. И главное — стальные пружины, обладавшие дьявольской способностью впиваться в тело, как шпаги.
Сколько пришлось мне воевать с ними в долгие осенние и зимние ночи! Сколько мучиться! Не успеешь одну укротить, как другая уже впивается в бок. Часто, доведенный до отчаяния, я принимался молотить кулаками по дивану, а он рассерженно гудел, как старый рояль. А Федька, сразу захвативший кровать и теперь роскошествовавший на ней, просыпался и ругал меня почем зря: я ему, видите ли, спать не даю.
— Поиграй, поиграй еще — по шее получишь!
До чего же я в то время их обоих ненавидел: и диван, и Федьку!
Диван изводил меня своими пружинами, а Федька по ночам так храпел — слушать жутко!
— Федь!.. Ну Федь!..
— А-а?
— Не храпи!
— Да разве я храплю?
Вот так и мучился я из ночи в ночь недели две. Мучился бы и дольше, если бы не верный мой дружок Ванько.
Встретил я его в вагоне, когда домой ехал. На голове у него лихо сидела такая засаленная кепочка, будто ее дня три в мазуте полоскали.
— Обменял на новую, — признался Ванько, понимая, что я все равно не поверил бы, что он успел так заносить свою.
Кепка меня потрясла: Ванько выглядел в ней настоящим рабочим. А когда он достал из кармана пачку «Казбека» и зажал папиросу в зубах, я даже слюну от зависти проглотил.
— Закуривай! — небрежно предложил он.
Я потянулся за папироской, хотя до сих пор не курил — и мама говорила, что это единственное, слава богу, до чего я не дошел. Но сейчас я никак не мог отказаться: мужская гордость не позволяла.
— Ну, как?
— Ароматная, — ответил я, давясь дымом.
Некоторое время мы молча важно пускали в воздух дым и казались сами себе солидными взрослыми мужчинами, которым после работы и покурить не грех.
Потушив папироску, Ванько спросил:
— Ну, как поживаешь?
— Да ничего, — ответил я. Потихоньку, чтобы
— А ты отучи.
— Как его отучишь?
— Да очень просто! Как только начнет храпеть, ты ему махорки под нос сыпани. Раза два отведает — и другим на всю жизнь закажет.
— Правда?
— Разрази меня гром! — поклялся Ванько. — Ты только махру покрепче выбирай. А лучше заходи ко мне завтра, я тебе дам ту, которую мой дед курит.
Получив у Ванько перетертую в пыль махорку, я едва дождался следующего дня, когда нужно было возвращаться в город.
После ужина я поспешил нырнуть под одеяло, а Федька, как назло, никак не ложился.
Наконец он погасил свет и под ним заскрипела кровать.
Затаив дыхание, жду, когда зазвучат знакомые рулады. Потом потихоньку поднимаюсь и тихо-тихо сползаю с дивана, боясь неосторожным движением разбудить Федьку.
И вот я стою над ним, лежащим навзничь на спине. Вижу его раскрытый рот, две ноздри, нацеленные прямо на меня. Раскрываю кулек и щедрой рукой посыпаю Федькин нос. Затем одним прыжком бросаюсь на диван.
На миг в комнате наступает могильная тишина. Потом словно взорвалось что-то — это начинает чихать Федька. Да как!.. Чихал Федька до самого утра.
Наши хозяева обитали в проходной, намного большей, чем наша, комнате. В ней стоял круглый, покрытый скатертью стол, дубовый шкаф, пузатый буфет и кровать такой необъятной ширины, что на ней, казалось, мог бы разместиться весь наш восьмой «В». Кровать тоже была из дерева, на толстенных слоновьих ножищах, с высокими резными спинками. На ней громоздились горой перины, подушки и подушечки в бессчетном количестве.
Эта пышная гора напоминала мне Домну Даниловну, нашу хозяйку.
У себя дома, в комнате, особенно по утрам, Домна Даниловна ходила преимущественно в одной сорочке: ей всегда было жарко. Капельки пота обильно орошали ее круглое, как блин, лицо, и она поминутно вытиралась полотенцем, как после бани.
В первые дни, видя хозяйку в таком облачении, я смущался и, опустив глаза, старался побыстрей прошмыгнуть мимо нее. Но со временем привык и перестал обращать внимание.
Муж Домны Даниловны, Иван Иванович, маленький и тщедушный, выглядел подростком рядом со своей могучей половиной, которую неизменно называл Домной Даниловной и обращался к ней только на «вы».
Хозяин наш был железнодорожником. Домна Даниловна считалась домохозяйкой, хотя ближайшая соседка, как-то поссорившись с ней, обозвала ее спекулянткой и ведьмой.
Что касается ведьмы, точно не знаю, а вот насчет спекулянтки, то тут соседка не очень погрешила против истины. Домна Даниловна частенько шастала по магазинам, доставала разные товары, а потом перепродавала их на базаре из-под полы.
Но прибытком этим она не удовлетворялась и выискивала все время новые источники обогащения. На ее дворе появлялись то свиньи, то кролики, то куры или гуси, которых она выкармливала для продажи. Вся эта живность требовала немалого внимания, и Домна Даниловна постоянно вызывала на помощь меня и Федьку.