Собаке — собачья смерть
Шрифт:
Джауфре давно проснулся от стонов Гальярда, испугался его плача и хотел позвонить — но тут Гальярд рассмеялся, и рука больного юноши замерла, чуть-чуть не дойдя до колокольчика. Вжавшись в ложе, он с холодком ужаса смотрел на соседнюю кровать, по которой метался его приор, не в силах прервать этот пугающий диалог с невидимым собеседником… И холод священного держал его ничуть не меньше, чем страх Гальярдовой смерти, которая была совсем уже рядом и сковывала оцепенением: будто она отойдет, если притворишься, что не заметил. Но когда Гальярд рывком поднялся и почти что сел в постели, простирая руки вперед — не то прощаясь, не то силясь кого-то удержать, — тут Джауфре совершенно переполошился, зазвонил изо всех сил, да и сам завозился со страху, слез с кровати и бросился к умирающему — насколько можно обозначить словом «броситься» несколько неверных и шатких
— Отец Гальярд… Отец Гальярд! Вы что? Господи, что же это?!
Гальярд повернул к нему сияющее мокрое лицо. Джауфре споткнулся и ухватился за воздух: приор выглядел совершенно счастливым и куда более живым, чем все предыдущие дни.
— Не беспокойтесь, брат, не беспокойтесь! Вы видели моего гостя? Видели, кто удостоил нас посещения?
Джауфре на всякий случай упал на колени, да так и легче было, чем стоя, в ожидании прихода инфирмария. Который пожаловал бегом, с дрожащим фонарем в одной руке и вомиторием — в другой, всклокоченный со сна, с полосками от подушки на щеке.
— Отец Гальярд?!
— Брат Ренье, — Гальярд ободряюще улыбался ему, особенно пугая своей улыбкой. — Не тревожьтесь, Бога ради! Мне бы только исповедника, а вомиторий не нужно, мне намного… лучше.
— Час приходит? Собирать братию? Я позову субприора?
— Какой сегодня день недели? — странно отозвался Гальярд. Ему пришлось и переспросить, потому что от удивления никто не ответил сразу. Потом отозвались сразу в несколько голосов — очень хорошо знали, собравшись с первой вечерни воскресения.
Гальярд еще помолчал, собираясь с силами. Суббота. День Господен завтра. Канонически — уже сегодня. Значит…
— Братие, позовите мне, Бога ради, Антуана де на Рика. Наедине… переговорить. Ненадолго. Но с поспешностью.
И без того длинное доброе лицо лекаря мигом стало еще длиннее и добрей от жалости.
— Так отец Гальярд, брат Антуан же в миссии. Разве не помните? Социем проповедника по деревням Фуа. Сейчас-то, наверно, уже на пути обратно — но в скольких днях пути, Бог ведает… не менее недели, я чай.
Гальярд трудно сглотнул. Помолчал с закрытыми глазами, веками прикрываясь от взволнованных взглядов. Переполох разбудил многих больных — и Николя поднялся на постели, и из дальнего угла пришлепал босыми ногами старенький Франк, маявшийся животом.
— Тогда братию не надо. Только… Исповедника. Все… хорошо, Ренье. Я в эту неделю… еще не умру.
Слишком долго говорить — все силы ушли на Гильема Арнаута, все силы ушли в радость, а теперь их надо беречь, и как же объяснить самыми краткими словами, если на дыхание — поднялась грудь, опустилась, а горло сжимается изнутри — тратится столько труда?
Правая рука приора — та, что осталась живой, довольно, чтобы дать благословение и перекреститься — шарила пальцами по простыне, искала.
— Что, брате? Водички? Вомиторий-таки?
— Что-нибудь… за что… удержаться.
Ренье не первый год служил инфирмарием, Ренье отлично знал, за что еще можно ухватиться на этой вечно колеблющейся, качающейся, кренящейся на океанских водах земле. Crux stat sed volvitur mundus. [7] Он сам и помог сомкнуть Гальярдовы желтые пальцы — стремительно заострившиеся в болезни, как птичьи — на дереве креста, который нарочно держали в лазарете для умирающих.
7
Крест стоит, а мир колеблется (лат.) — девиз Ордена Картузианцев.
— Вот вам оружие, брат приор. Защищайтесь им от лукавого.
Гальярд рывком донес распятие до лица и прижался здоровой стороной рта.
Джауфре неожиданно громко расплакался, окончательно поверив в смерть плоти. Приор скосил на него суровый глаз, блестевший при свечке, как бельмо.
А что делать, придется поднатужиться и сказать.
— Мученик Христов…
Братья склонялись так низко, что Гальярд почти задыхался от тепла их дыхания, но надо договорить. А потом уже отдохнуть.
— Мне сказал… что… не сейчас. А вы, юноша… И не в этом году. Не… надейтесь особо. На другое… надейтесь.
Ренье вытер глаза рукавом, отвернувшись. Ведь и сердце инфирмария, видевшего множество братских надежд и смертей, по-прежнему плотяное. Пошутил, болезный. Жив Господь, приор-то пошутил. И как ему, такому, скажешь, что недели — не будет?
5. Тернии и розы. Брат Аймер утешается
Брату Аймеру очень редко снились сны. Обладая отменным здоровьем, он обычно засыпал, едва коснувшись головой подушки (или того, что ею служило) — если, конечно,
Однако этим апрельским вечером — дивным по синеве, по ароматам с гор и гарриги и очень скорбным для Аймера-проповедника — в плане снов ему было не на что жаловаться. Он долго не мог уснуть, погруженный в размышления о завтрашнем дне: не слишком сведущий в церковном праве, он искренне не знал, что ему теперь делать с погребением. Может ли он, вправе ли давать церковное отпевание человеку, перед смертью публично отрекшемуся от веры? Следует ли это списать на сумасшествие, на старческую невменяемость, на что столь явно уповала Мансипова семья — в таком случае умирающему может быть отказано в виатике, в хлебе в дорогу, но не в словах напутствия… Или таким образом дедушка Марти просто-таки подписывался — своим исповеданием ереси — на посмертное отлучение, и даже будь он погребен как подобает, его останки надлежало бы выкопать из освященной земли и подвергнуть сожжению — подобную историю из молодости брата Гальярда хорошо помнило все Аймерово поколение жакобенцев, но ни разу Аймер подумать не мог, что сам встанет перед такой же дилеммой и что настолько тошно будет ему — до плотской тошноты тошно — перед нею стоять… И к тому же так мало времени. Так мало — все должно решиться уже завтра — и решать-то должен не кто иной, как Аймер, нет над ним назавтра никакого старшего, который твердо скажет — отпевать или не отпевать, чтобы принять на себя тяжесть выбора со всеми последствиями…
Подобные мысли заставляли Аймера тяжело вздыхать; «ворочаться досыта до самого рассвета» ему не давала совесть — братья по уставу спали вдвоем на одном, к тому же нешироком ложе, и не хотелось будить Антуана, тихо сопевшего у стены и вздрагивавшего от каждого Аймерова движения. Так он и заснул под музыку собственных вздохов — и увидел сон, достойный, пожалуй что, самого Джауфре, да еще такой яркий и еще внутри сна осознаваемый как сон — словно кто-то со стороны говорил Аймеру: запоминай.