Собаке — собачья смерть
Шрифт:
— Что ж ты до такой жизни дошел, парень… Не продавал бы батьку, не было бы всей этой дряни. Не пришлось бы мне тебя как последнего вора сторожить.
Антуан вытаращил глаза — впервые за эти дни хоть кто-то заговорил с ним о происходящем! Еще согрет изнутри вином, он ухватился за разговор с бешеной надеждой незнамо на что:
— Батьку? Он мамку до смерти довел! Сестру эндурой уморил! Я еле сбежал от него тогда! Раймон, ты ж только их слушаешь! Ты бы меня послушал…
— Тебя, отец-батюшка, пускай девки по церквям слушают, — усмехнулся Раймон, явно не желая продолжать разговор. — Что ты мне нового скажешь? Что любой бы сказал, связанным валяясь.
— Раймон, подожди! Что с нами будет? Зачем нас притащили сюда?! — Антуан тщетно выкрикивал вопросы в спину уходящему — об их дальнейшей участи, как и прежде, разговора не шло, а на смену Раймону тут же явился безносый, скалясь щербатой улыбкой и осведомляясь, не охота ли господам священникам еще покричать.
Так на четвертый день плена — предположительно в субботу, если где-нибудь день-другой не съелся беспамятством — провалилась первая попытка поговорить. Урок, что Раймон или его пес в качестве сторожей куда лучше безносого, братья выучили еще позавчера.
Да, кормильцем был всегда Раймон и только Раймон. Дежурили они по очереди с безносым; все время при пещере оставался пес — его гулкий лай пару раз бухал снаружи. Пару раз мелькнул, не задерживаясь надолго, Марсель Меньшой. Он о чем-то переговорил с остальными двоими во внешней пещерке, и братья тщетно прислушивались, чтобы понять, что за дела. От Черта была большая польза: с молчаливого позволения господина он приходил полизать раны обоим пленникам. Начав с Антуана, он с оглядкой на хозяина на третий день занялся разбитым лицом Аймера, и гордый проповедник вместо отвращения к собачьей слюне на не зажившей губе испытывал исключительно острую благодарность.
Ненадолго поднимаясь на ноги по вечерам, Аймер с ужасом осознавал, как быстро слабеет. Затекшие члены не удавалось как следует размять за время короткого променада к выгребной яме; руки слушались с трудом, едва справляясь с завязками кальсон; встать на ноги удавалось не с первого раза. Аймер старался за краткие часы свободы сделать как можно больше движений, пусть даже совсем мелких, незаметных — сжать и разжать кулаки, напрягать разные мышцы, чтобы разбудить их, разогреть от холодного покалывания — до нормальной работы; но это было как с питьем вина — когда тебе подносят флягу на короткий миг, как ни старайся, больше глотка не ухватишь. И при всем этом Аймер сам изумлялся, насколько же он спокоен. Наверно, я настоящий доминиканец, люблю процесс познания, даже когда познаю на собственной шкуре, тихонько сказал он Антуану, осознав, что изучает себя пристально — как пример для проповеди: вот что чувствует человек в плену, в ожидании смерти. Вроде терять совсем уже нечего, а должного страха-то и нет, устал бояться, что ли?
Разок накатило отчаяние — ясно увиделись хоры Жакобена, Анри-Констан в качестве кантора первого хора, золотой голос монастыря… Гальярд идет с каждением — первая вечерня Вознесения — темные тонзуры склоняются навстречу кадильному дыму, ах ты ж черт побери, то есть Господи помилуй, ведь я больше никогда их не увижу, Тулуза, ребята, да как же так могло получиться, ведь все было хорошо…
Это война, сказал себе Аймер, перекатываясь на спину: тело требовало сменить позу, а недолго руки выдержат. Это война, а ты, солдат, не знал, на что идешь? Забыл, кому присягал? Ну и убьют, с кем не бывает. Скорее бы только уже, веревки эти хуже смерти. Ну и бок болит. И шея. Терпимо, но если так долго, то устаешь очень, Господи, Ты же знаешь.
Сперва
— Раймон, — осторожно позвал Антуан, шевеля руками, уже плотно спеленатыми полотном — трапеза братьев была закончена уже некоторое время назад.
— М-м? — сквозь толщу хлеба отозвался тот.
— А что с кюре стало? Который помер, ты помнишь, и… к ризничему пришел?
Раймон недоуменно глянул поверх лепешки, не прекращая жевать. Антуан словно и не дышал все это время; Аймер, сидевший у стены горбатой тенью, почуял в молчании соция что-то неладное, посмотрел вопросительно — но не встретил ответного взгляда. Наконец пастух доел, собрал с салфетки все крошки, саму ее свернул аккуратно, разгладил на колене — и только после этого спросил:
— Это ты о чем?
— Об истории… помнишь, ты рассказывал давно… в перегон когда мы ходили.
— Не помню. Мало ли я историй в перегонах рассказывал. А тебе зачем?
— Просто вспомнить не могу, — Антуан заторопился, отчего голос у него стал словно бы не его. Слишком высокий, будто младше. — В душу запала байка… А конца, хоть убей, не вспомнить. Может, ты бы подсказал? Помер кюре, хороший человек, а долга отдать не успел. И вот спит его ризничий как-то ночью, и тут слышит голос, который его зовет по имени…
Голос, который зовет по имени. «Самуил!» И юный пророк, садясь на ложе, отзывается всем сердцем голосу призвания: «Это я». Но это совсем другая история, из совсем другой жизни.
— А, что-то такое припоминается, — Раймон ковыряет концом ножа под ногтями, хмурит брови. — Где же это дело было? В долине где-то? Должно, в долине, ближе к Аксу… Вот западает в голову порой всякая пустяковина! Что же дальше там было-то? Кажись, попросил тот померший поп своего ризничего за него долг отдать. Сказал, где денежный ящик спрятан… Нет, не помню.
— Нет, — Аймер сам от себя не ожидал, что вмешается, и еще меньше того ожидал его собрат. Раймон только глаза поднял удивленно — а Антуан едва ли не подскочил на месте, если только можно подскочить, будучи связанным по рукам и ногам.
— Не так все было. Эту историю не только у вас рассказывают — старая она, я в Ажене от друга слышал. Друг у меня был, Рауль, беарнец, из университетских тоже. Так он этих историй страшных, про духов и мертвецов, хранил что твоя библиотека — собирал повсюду, выслушивал, а потом по вечерам — особенно осенью, когда темнело рано, — нас ими кормил вместо ужина. Мы комнату на троих снимали вскладчину, и вот пока у нас с Андре не начинали зубы стучать со страху, он не переставал рассказывать… Тем и развлекались.