Собор Парижской Богоматери (сборник)
Шрифт:
И в то время как эти совершенно отчетливые и вместе с тем смутные мысли проносились в мозгу Гуинплена, он беспрерывно двигался, как бы в бреду: опускался в первое попавшееся кресло, впадал в минутное забытье и вдруг снова вскакивал. Он ходил взад и вперед по комнате, глядел на потолок, рассматривал короны, изучал непонятные ему изображения на гербе, ощупывал бархатную обивку стен, передвигал стулья, разворачивал свитки грамот, разбирал титулы – Бекстон, Хомбл, Гемдрайт, Генкервилл, Кленчарли, сравнивал между собою сургучные оттиски королевских печатей, дотрагивался до их шелковых шнурков, подходил к окну, прислушивался к журчанию водомета; устремлял взор на статуи, с терпением лунатика пересчитывал мраморные колонны и говорил: «Да, все это явь».
Ощупывая свой атласный кафтан, он спрашивал себя:
– Я ли это?
И сам же отвечал:
– Да, я.
В нем все еще бушевала буря.
В этом вихре чувств, наполнявшем все его существо, чувствовал ли он слабость,
Часы проходили за часами.
Занялась заря, наступило утро. Луч света проник в комнату, а вместе с тем и в сознание Гуинплена.
«А Дея?» – напомнил он Гуинплену.
Часть шестая Личины Урсуса
1. Что говорит человеконенавистник
Увидав, как Гуинплен скрылся за дверью Саутворкской тюрьмы, Урсус, растерявшись, так и замер в закоулке, откуда он наблюдал за всем происходившим. В ушах у него еще долго раздавались скрип замков и лязг засовов, похожие на радостный визг тюрьмы, поглотившей еще одного несчастного. Он ждал. Чего? Он высматривал. Что? Эти неумолимые двери, однажды замкнувшись, распахиваются уже не скоро; они кажутся окаменевшими, навсегда застывшими неподвижно во мраке и с трудом поворачиваются на своих петлях, в особенности когда надо кого-нибудь выпустить; войти – можно, выйти – дело другое. Урсус знал это. Но человек так устроен, что он ждет иногда помимо своей воли, даже зная, что ждать уже нечего. Чувства, толкающие нас на какие-нибудь действия, продолжают проявляться вовне, как бы в силу инерции, даже тогда, когда предмета, на который они были направлены, уже нет, и заставляют нас еще в течение какого-то времени стремиться к исчезнувшей цели. Бесполезное ожидание, бессмысленное стояние, потеря времени, когда внимание приковано к предмету, уже скрывшемуся из виду, – все это каждому не раз приходилось переживать. Продолжаешь чего-то выжидать с безотчетным упорством. Сам не знаешь почему, но остаешься на том же месте. То, что было начато сознательно, продолжаешь по какой-то инерции. Такое упорство истощает и приводит к упадку сил. Хотя Урсус во многом отличался от других людей, однако и он все еще стоял как вкопанный: он погрузился в состояние настороженного раздумья, охватывающего нас перед лицом огромного события, перед которым мы бессильны. Он смотрел на черные стены – то на низкую, то на высокую, смотрел на калитку, на прибитую над нею виселичную лестницу, на ворота, над которыми красовалось изображение черепа; он был как бы зажат в тиски между тюрьмой и кладбищем. В этой пустынной улице, которую все старались обойти, было так мало прохожих, что Урсуса никто не замечал.
Наконец он вышел из своего закоулка – из каменной ниши, где стоял на карауле, и медленно поплелся назад. Уже вечерело, – так долго он пробыл здесь. Он то и дело оборачивался и смотрел на страшную калитку, за которой скрылся Гуинплен. Взгляд у него был тупой и застывший. Он добрел до конца переулка, повернул за угол, прошел один переулок, потом другой, смутно припоминая дорогу, которая несколько часов тому назад привела его сюда. Он то и дело оглядывался, как будто мог увидать тюремную калитку, хотя улица, где находилась тюрьма, осталась далеко позади. Мало-помалу он приближался к Таринзофилду. Переулки, прилегавшие к ярмарочной площади, представляли собой пустынные тропинки между оградами садов. Он шел, согнувшись, вдоль изгородей и рвов. Но вдруг он остановился и воскликнул:
– Тем лучше!
Тут он дважды хлопнул себя по лбу и по бедрам – жест, свидетельствующий о том, что человек понял, наконец, в чем дело.
Он продолжал идти, то бормоча себе под нос, то повышая голос:
– Отлично! Ах, негодяй! Разбойник! Шалопай! Бездельник! Бунтовщик! Конечно, он мятежник! И я укрывал у себя мятежника. Ну, теперь я избавился от него. Он осрамил нас. Его упекли на каторгу! И поделом! На то и законы. Ах, неблагодарный! А я-то воспитывал его! Вот и старайся тут! Кто тянул его за язык? Туда же, рассуждать! Совать нос в государственные дела! Скажите пожалуйста! У самого в кармане ломаный грош, а он разглагольствует о налогах, обо всем, что нисколько его не касается! Позволять себе высказывать суждения о пенни! Глумиться над королевской медной монетой! Оскорблять Ее Величество! Разве фартинг не то же самое, что королева? На нем ее изображение, черт возьми, ее священное изображение! Есть у нас королева или нет? Ну, так изволь уважать ее позеленевшие медяки. В государстве все связано одно с другим. Это надо зарубить себе на носу. Я-то пожил на свете. Я знаю жизнь. Мне, пожалуй, скажут: вы, значит, отрекаетесь от политики? Ну разумеется. Политика, друзья мои, интересует меня, как прошлогодний снег. Однажды меня ударил тростью один баронет.
2. И как он поступает
Он вернулся в Тедкастерскую гостиницу. Пробило половина седьмого, «половина после шести», как выражаются англичане. Еще только начинало смеркаться.
Дядюшка Никлс стоял на пороге входной двери. Ему так и не удалось согнать с лица выражение испуга, пережитого утром.
Заметив Урсуса еще издали, он крикнул ему:
– Ну, что?
– Как что?
– Вернется Гуинплен? Давно уже пора. Скоро соберется публика. Будет сегодня выступать «Человек, который смеется»?
– Человек, который смеется, – это я, – сказал Урсус.
И, взглянув на содержателя харчевни, оглушительно захохотал.
Потом поднялся на второй этаж, распахнул ближайшее к вывеске гостиницы окно, высунулся в него, протянул руку, сорвал доски с надписями: «Гуинплен – Человек, который смеется» и «Побежденный хаос», взял их подмышку и спустился вниз.
Дядюшка Никлс следил за ним глазами.
– Зачем вы снимаете это?
Урсус снова разразился хохотом.
– Чему это вы радуетесь? – спросил хозяин.
– Я решил жить сам для себя.
Никлс понял и приказал своему помощнику Говикему объявлять всем, кто придет, что сегодня вечером представления не будет. Он убрал от дверей бочку, служившую будкой кассирше, и откатил ее в дальний угол низкого зала.
Минуту спустя Урсус поднялся в «Зеленый ящик».
Он поставил в угол обе вывески и вошел в отделение фургона, которое он называл «женской половиной».
Дея спала.
Она лежала на постели одетая, только расстегнув платье, как делала обычно во время дневного отдыха.
Подле нее сидели, погруженные в задумчивость, Винос и Фиби, одна на табуретке, другая прямо на полу.
Несмотря на поздний час, они не надели костюмов, в которых изображали богинь, что свидетельствовало о глубоком унынии. Они так и остались в корсажах из грубой шерсти и в холщовых юбках.
Урсус посмотрел на Дею.
– Она готовится к более долгому сну, – пробормотал он.
И обратился к Фиби и Винос:
– Эй, вы, послушайте! Кончена музыка! Можете спрятать ваши трубы в ящик. Хорошо сделали, что не вырядились богинями. Конечно, в своем естественном виде вы достаточно уродливы, но все-таки поступили умно. Щеголяйте в своих отрепьях. Представления не будет ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра, ни послепослезавтра. Нет больше Гуинплена. Сам черт его теперь не сыщет.
И он снова устремил глаза на Дею.
– Какой это будет для нее удар! Она погаснет сразу, как свеча.
Он набрал в грудь воздуха и дунул:
– Фу! – и кончено.
И засмеялся сухим смешком.
– Не будет у нас Гуинплена, не будет ничего. Это все равно, как если бы я лишился Гомо. Даже хуже. Она почувствует себя более одинокой, чем всякая другая. Слепые тяжелее переживают горе, чем мы.
Он подошел к окошечку в глубине фургона.
– Как прибавляется день! Уже семь часов, а еще довольно светло. Все-таки зажжем свечу.