Собрание повестей и рассказов в одном томе
Шрифт:
И вот теперь, за несколько дней до сентября, мальчишка вышел за деревню и свернул вправо. Она не стала его кричать. Она стояла и смотрела, как он уходит.
Больше двадцати лет назад мина зарылась в землю, не выполнив чье-то задание, и, казалось, навеки похоронила там жуткую силу своего единственного слова. Она лежала, как оброненное яйцо, ни больше, ни меньше: белок – это стальная оболочка и желток – небольшой, туго свернутый смертельный комок, разлетающийся на тысячи искр. Больше двадцати лет длился ее летаргический сон, и только однажды, когда суслик, проводя мимо нее ход в свое жилище, прикоснулся к ней, она, приготовившись, замерла, но удар был слишком мягкий, и мина так и осталась
А мальчишка все шел и шел к горизонту – маленький, недавно спущенный на воду корабль, плывущий по Великому летнему морю. Он шел, стуча по степи палкой, а горизонт отступал все дальше и дальше, куда-нибудь к Африке, где не бывает зимы. Но мальчишка настойчиво шел за ним.
Суслик выкатился из норы и, не оглядываясь, покатился по степи. У оврага суслик остановился и, как всегда, встал на задние лапы, оглядываясь по сторонам. И тут он увидел мальчишку. Инстинкт сработал мгновенно. Перевернувшись в воздухе, суслик упал в нору.
Мальчишка остановился. Ему хватило одной секунды, чтобы из мальчишки превратиться сразу в командира и капитана. Размахивая палкой – ура-а! – он бросился к норе. Перед ним был вход в укрытие врага. Мальчишка, не раздумывая, вонзил в него палку.
Степь, охнув, сжалась. Сверкнули тысячи искр, тысячи смертельных искр, но через минуту снова наступила тишина.
Суслик, выскочив из норы с другой стороны оврага, долго-долго бежал по вздрагивающей, как от землетрясения, степи. Он так никогда больше и не вернулся к оврагу.
Там, на краю оврага, взрыв поднял из норы натасканное сусликом зерно. Оно лежало на дне воронки – желтое и мудрое – как подарок мальчишке.
А потом, на следующий год, на этом месте выросла пшеница.
<1967>
Старуха [3]
Старуха была старая-престарая. Лицо у старухи уже не могло выражать ее чувств, этих глубинных течений, происходящих где-то внутри, и все больше и больше ветшало. Оно постоянно оставалось неподвижным, и эта неподвижность была тем более нелепой, что лицо продолжало жить.
3
Впервые рассказ опубликован в авторском сборнике «Край возле самого неба» (Красноярск, 1966) под названием «Эх, старуха».
Мать была лет на сорок моложе старухи, но и она жила уже в последних числах октября или в первых числах ноября, если год принимать за человеческую жизнь. Она редко смеялась и совсем не плакала – видно, кончилось у нее все, что необходимо для смеха и слез. А когда она улыбалась, то и улыбка получалась неотчетливой, словно ей для этого не хватало своих сил.
Девчонка еще была маленькая. Когда она начинала играть, то звенела и скакала, как кукла-неваляшка. Но по утрам девчонка ходила в школу и училась читать и писать.
Они жили одни, в маленьком домике на самом краю поселка, совсем без мужчин. Старик у старухи умер давным-давно, муж у матери погиб в тайге пять лет назад, а брат у девчонки не родился. Они жили одни, являясь продолжением друг друга: мать была дочерью старухи и девчонка была дочерью матери, внучкой старухи, словно на их генеалогическом древе отмерли все ветви и только на самой его вершине несмело бились зеленые листья, идущие прямо от ствола.
Когда-то в далекие времена старуха была шаманкой. С тех пор все шаманы повымерли, она осталась одна. Уже давным-давно
И вот теперь, накануне смерти, старуха забеспокоилась. Ее неподвижное лицо по-прежнему ничего не выражало, но за ним скрывались мучения, которые нельзя было унять, словно они заменили сердце и теперь сами перекачивают кровь. Старуха не боялась смерти, она знала, что от смерти не спастись. Она выполнила свой человеческий долг: после нее на свете остаются дочь, ставшая матерью, и девчонка, которая тоже когда-нибудь станет матерью. Ее род продолжался и будет продолжаться – она в этой цепи была надежным звеном, к которому прикреплялись другие звенья.
Старуху мучило то, что она последняя шаманка, больше никого нет. Сотни и тысячи лет – у ее отцов и дедов, у их отцов и дедов – тайна и сила, которыми она владела, всегда считались великими. И вот теперь всему этому приходит конец. Человек, заканчивающий свой род, несчастен. Но человек, который похитил у своего народа его старинное достояние и унес его с собой в землю, никому ничего не сказав, – как назвать этого человека, который унес у своего народа самое большое богатство?
Старуха сидела на кровати, вытянув перед собой свои короткие ноги, и тихонько подвывала. Кровать стояла у окна, и в окно была видна земля ее отцов и дедов, их отцов и дедов, которая устояла после всех бед и несчастий и продолжает стоять. Старуха, подвывая, смотрела на эту землю, и ей чудились еще более страшные несчастья, после которых ничего не останется. Она была просто старухой, старой-престарой, собирающейся умирать, и то, что ей чудилось, уже казалось ей неизбежным.
Пришла мать, и старуха умолкла. Ее неподвижное лицо теперь следило за матерью. Мать гремела на кухне посудой и не обращала внимания на старуху. Старуха решилась.
– Эй! – позвала она мать. – Иди сюда.
Мать подошла и остановилась у кровати, не решаясь сесть рядом с умирающей старухой, словно боясь заразиться смертью.
– Я шаманка, – с последним достоинством сказала старуха.
Мать знала об этом.
– Больше нету, – с последней тоской продолжала старуха. – Я одна. Нельзя, чтобы наш народ остался без шамана. Беда будет.
– Что ты городишь, старуха? – удивленно спросила мать.
– Беда будет, – повторила старуха. – Я умру, меня не будет. Надо тебе быть шаманом.
– Что ты городишь, старуха? – сурово спросила мать.
– Не надо шаманить. – Старуха испугалась, что мать уйдет, и заговорила торопливей: – Не надо, не надо. Я давно не шаманю. Надо остаться шаманом. Я умру, меня не будет. Надо, чтобы был шаман.
– Из ума ты выжила, старуха, – сердито сказала мать и ушла на кухню.
Старуха отвернулась к окну и снова завыла. Тоскливые, непрерывающиеся звуки шли из ее глубин, не касаясь лица. Мать вышла из кухни, задумчиво посмотрела на старуху и ничего не сказала. Старуха выла с удовольствием, вкладывая в этот вой тоску и страх. У нее отнимали последнюю надежду, и она прощалась с ней. Она прощалась с собой перед тем, как навсегда потерять себя. Никто не мог отнять у нее это право – попрощаться с собой.