Собрание сочинений Том 4
Шрифт:
— Дядя! а дядя!
— Что, — говорю, — добрый молодец?
— А знаешь ли ты, — говорит, — кто это наша мать, про которую тут поется?
— Рахиль, — отвечаю.
— Нет, — говорит, — это в древности была Рахиль, а теперь это таинственно надо понимать.
— Как же, — спрашиваю, — таинственно?
— А так, — отвечает, — что это слово с преобразованием сказано.
— Ты, — говорю, — смотри, дитя: не опасно ли ты умствуешь?
— Нет, — отвечает, — я это в сердце моем чувствую, что крестует * бо
Я еще пуще испугался, к чему он стремится, и говорю:
— Знаешь что, Левонтьюшко: пойдем-ко мы отсюда скорее из Москвы в нижегородские земли, изографа Севастьяна поищем, он ноне, я слышал, там ходит.
— Что же: пойдем, — отвечает, — здесь, на Москве, меня какой-то нужный дух больно нудит, а там леса, поветрие чище, и там, — говорит, — я слыхал, есть старец Памва, анахорит * совсем беззавистный и безгневный, я бы его узреть хотел.
— Старец Памва, — отвечаю со строгостию, — господствующей церкви слуга, что нам на него смотреть?
— А что же, — говорит, — за беда, я для того и хотел бы его видеть, дабы внять, какова господствующей церкви благодать.
Я его пощунял, «какая там, говорю, благодать», а сам чувствую, что он меня правее, потому что он жаждет испытывать, а я чего не ведаю, то отвергаю, но упорствую на своем противлении и говорю ему самые пустяки.
— Церковные, — говорю, — и на небо смотрят не с верою, а в Аристетилевы врата * глядят и путь в море по звезде языческого бога Ремфана определяют * ; а ты с ними в одну точку смотреть захотел?
А Левонтий отвечает:
— Ты, дядя, баснишь: никакого бога Ремфана не было и нет, а вся единою премудростию создано.
Я от этого словно еще глупее стал и говорю:
— Церковные кофий пьют!
— А что за беда, — отвечает Левонтий, — кофий боб, он был — Давиду-царю в дарах принесен * .
— Откуда, — говорю, — ты это все знаешь?
— В книгах, — говорит, — читал.
— Ну так знай же, что в книгах не все писано.
— А что, — говорит, — там еще не написано?
— Что? что не написано? — А сам вовсе уже не знаю, что сказать, да брякнул ему:
— Церковные, — говорю, — зайцев едят, а заяц поганый.
— Не погань, — говорит, — богом созданного, это грех.
— Как, — говорю, — не поганить зайца, когда он поганый, когда у него ослий склад и мужеженское естество и он рождает в человеке густую и меланхолическую кровь?
Но Левонтий засмеялся и говорит:
— Спи, дядя, ты невегласы * глаголешь!
Я, признаюсь вам, тогда еще
«Нет; это в нем такое сомнение от тоски стало, а вот завтра поднимемся и пойдем, так оно все в нем рассеется»; но про всякий же случай я себе на уме положил, что буду с ним некое время идти молча, дабы показать ему, что я как будто очень на него сержусь.
Но только в волевращном характере моем нет совсем этой крепости, чтобы притворяться сердитым, и мы скоро же опять начали с Левонтием говорить, но только не о божестве, потому что он был сильно против меня начитавшись, а об окрестности, к чему ежечасный предлог подавали виды огромных темных лесов, которыми шел путь наш. Обо всем этом своем московском разговоре с Левонтием я старался позабыть и решил наблюдать только одну осторожность, чтобы нам с ним как-нибудь не набежать на этого старца Памву анахорита, которым Левонтий прельщался и о котором я сам слыхал от церковных людей непостижимые чудеса про его высокую жизнь.
«Но, — думаю себе, — чего тут много печалиться, уж если я от него бежать стану, так он же сам нас не обретет!»
И идем мы опять мирно и благополучно и, наконец, достигши известных пределов, добыли слух, что изограф Севастьян, точно, в здешних местах ходит, и пошли его искать из города в город, из села в село, и вот-вот совсем по его свежему следу идем, совсем его достигаем, а никак не достигнем. Просто как сворные псы бежим, по двадцати, по тридцати верст переходы без отдыха делаем, а придем, говорят:
— Был он здесь, был, да вот-вот всего с час назад ушел!
Бросимся вслед, не настигаем!
И вот вдруг на одном таком переходе мы с Левонтием и заспорили: я говорю: «нам надо идти направо», а он спорит: «налево», и, наконец, чуть было меня не переспорил, но я на своем пути настоял. Но только шли мы, шли, и, наконец, вижу, не знаю куда зашли, и нет дальше ни тропы, ни следу.
Я говорю отроку:
— Пойдем, Лева, назад!
А он отвечает:
— Нет, не могу я, дядя, больше идти, — сил моих нет.
Я исхлопотался и говорю:
— Что тебе, дитятко?
А он отвечает:
— Разве, — говорит, — ты не видишь, меня отрясовица * бьет?
И вижу, точно, весь он трясется, и глаза блуждают. И как все это, милостивые государи, случилось вдруг! Ни на что не жаловался, шел бодро и вдруг сел в леску на траву, а головку положил на избутелый пень и говорит:
— Ой, голова моя, голова! ай, горит моя голова огнем-пламенем! Не могу я идти; не могу больше шагу ступить! — а сам, бедняга, даже к земле клонится, падает.