Собрание сочинений в 15 томах. Том 7
Шрифт:
Среди всей этой суеты, увлечения, походов в лавку и обратно, пока они не переехали на Главную улицу, в жизни четы Киппсов наступило величайшее событие: однажды под утро у Энн родилось дитя…
Киппс мужал на глазах. Робкая наивная душа, которая еще так недавно поражена была открытием, что у человека есть внутренности, и пришла в смятение при виде обнаженных бальным платьем женских плеч, простак, который мучился, не зная, куда девать свой шапокляк, и отчаянно боялся чая с анаграммами, — он наконец-то столкнулся с задачами поважнее. Он столкнулся с самым главным в жизни — с рождением человека.
И это чудо — его сын!
И в облике Энн он увидел что-то незнакомое и вместе такое родное, как никогда прежде. На висках и на верхней губе капельки пота, а лицо раскрасневшееся, не бледное, как он со страхом себе представлял. Лицо человека, что прошел через тяжкое, но и вдохновляющее испытание. Киппс наклонился и поцеловал ее, он ничего не сказал: у него не было слов. Ей еще нельзя было много разговаривать, но она погладила его по руке и уж одно-то непременно хотела ему сказать.
— В нем больше девяти фунтов, Арти, — прошептала она. — А малыш Бесси… он весил только восемь.
Ей казалось, что этот лишний фунт, которым Киппс может гордиться перед Сидом, равносилен Nunc dimittis. Она еще с минуту глядела на него, потом в блаженном изнеможении закрыла глаза, и сиделка с материнской бесцеремонностью выпроводила Киппса из комнаты.
Киппс был слишком поглощен собственными делами, чтобы беспокоиться о дальнейших подвигах Читтерлоу. Тот ведь получил свои две тысячи; в общем, Киппс был даже рад, что они достались Читтерлоу, а не молодому Уолшингему, но и только. Что же до малопонятных успехов, которых он достиг и о которых сообщал в своих по большей части неразборчивых и всегда невразумительных открытках, — они были для Киппса точно голоса прохожих, которые доносятся до тебя на улице, когда ты спешишь по своим неотложным делам. Киппс откладывал эти открытки в сторону, они попадали в книги, застревали меж страниц, и он их продавал вместе со своим товаром, и покупатели потом находили их и сильно недоумевали.
Но вот однажды утром, когда наш книгопродавец еще до завтрака вытирал в лавке пыль, Читтерлоу вернулся и вдруг встал на пороге лавки.
Это была полнейшая неожиданность. Читтерлоу явился во фраке, причем во фраке невероятно измятом, каким этот наряд обычно становится уже под утро; на взъерошенных рыжих волосах торчал крохотный цилиндр, нелепо надвинутый на лоб. Читтерлоу распахнул дверь — высокий, широкоплечий, с огромной белой перчаткой в руке, словно хотел показать, как здорово может лопнуть перчатка по шву, — и застыл на пороге, глядя на Киппса блестящими глазами, но тотчас принялся выделывать бровями и губами такое, на что способен лишь опытный актер, и все его существо излучало волнение — что и говорить, поразительное зрелище!
Звонок на двери звякнул и смолк. Долгую-долгую секунду стояла недоуменная тишина. Киппс был поражен до онемения; умей он изумляться в десять раз сильней,
— Да ведь это Читтерлоу! — вымолвил он наконец, не выпуская из рук пыльной тряпки.
Но он все еще думал, что ему мерещится.
— Ш-ш! — произнес удивительный гость, не меняя своей картинной позы, и, взмахнув сверкающей лопнувшей перчаткой, прибавил:
— Хлоп!
Больше он не мог вымолвить ни слова. Потрясающая речь, которую он заготовил, вылетела у него из головы. Киппс следил за изменениями его лица, смутно ощущая справедливость учений Низбета и Ламброзо о гениях.
И вдруг лицо Читтерлоу передернулось, театрально неестественное выражение слетело с него, точно маска, и он расплакался. Он невнятно пробормотал что-то вроде «Дружище Киппс! Дорогой дружище! О, Киппс, дружище!» — и из горла его вырвался странный звук — не то рыдание, не то смешок. После этого он вновь обрел свою обычную осанку и стал почти прежним Читтерлоу.
— Моя пьеса, у-у-у — рыдал он, вцепившись в руку друга. — Моя пьеса, Киппс! (Рыдание). Вы уже знаете?
— А что с ней? — воскликнул Киппс, и сердце у него сжалось. — Неужто…
— Нет! — рыдал Читтерлоу. — Нет. Успех! Дорогой мои! Дорогой мой друг! О-о… огромный успех!
Он отвернулся и утер слезы тыльной стороной ладони. Шагнул раз-другой по лавке и вернулся к Киппсу. Сел на один из художественных стульев — неизменную принадлежность всех лавок «Объединенных книгопродавцов» — и вытащил из кармана крохотный дамский, сплошь в кружевах платочек.
— Моя пьеса, — рыдал он и все прикладывал платочек то к одному, то к другому глазу.
Он безуспешно старался взять себя в руки и вдруг ненадолго превратился в маленькое жалкое существо. Его огромный нос высунулся из кружев.
— Я потрясен, — сказал он в платок и так и замер, нелепый, непонятный.
Потом снова сделал доблестную попытку вытереть глаза.
— Я должен был вам сказать, — произнес он, глотая слезы. — Сейчас возьму себя в руки, — прибавил он. — Спокойствие! — И затих на своем стуле…
Киппс глядел во все глаза, от души жалея жертву такого успеха. Вдруг он услышал шаги и кинулся к двери, ведущей в комнаты.
— Минутку, — сказал он. — Погоди, Энн, не входи в лавку. Тут Читтерлоу. Он что-то не в себе. Но он сейчас отдышится. Это он с радости. Понимаешь, — упавшим голосом договорил Киппс, будто сообщал о покойнике, — у пьесы-то успех.
И он втолкнул Энн обратно в комнату, чтобы она не дай бог не увидела, как плачет еще один мужчина…
Скоро Читтерлоу немного пришел в себя, но некоторое время еще оставался пугающе тихим и кротким.
— Я должен был приехать и сказать вам, — объяснил он. — Я должен был хоть кого-нибудь удивить. Мюриель… конечно… лучше всего бы ее. Но она в Димчерче. — Он громко высморкался и тотчас обратился в самого обыкновенного словоохотливого оптимиста.
— Вот, небось, обрадуется! — заметил Киппс.
— Она еще ничего не знает, дружище. Она в Димчерче… с приятельницей. Она бывала прежде на других моих премьерах… Предпочитает теперь держаться подальше… Я сейчас еду к ней. Я всю ночь не ложился… разговаривал с ребятами и все такое. Я малость ошалел, самую малость. Но все потрясены! Все до единого!