Собрание сочинений в 2-х томах. Т.II: Повести и рассказы. Мемуары.
Шрифт:
— Мне было плохо, но теперь ничего, — покорно ответил Мпольский.
Врач смешно, словно бодаясь, нагнув голову, пытливо заглянул ему в глаза, заглянул поверх очков пытливо и ласково и, увидев дрожь в нижней челюсти офицера, властно взял его за рукав халата и повел за собой.
— Ничего, ничего, это бывает! — почти нежно говорил он, ведя Мпольского. — Вы сегодня только что с фронта? Да? Я дам вам капель, и завтра всё пройдет. Да, да, это бывает! Перемена обстановки. Там, — он махнул рукой, давая понять, что говорит про фронт, — там вы крепитесь, стискиваете себя, а здесь, где вы уже не начальник, не офицер, а только раненый,
И доктор был прав. Мпольский спал очень спокойно и утром проснулся с мыслью, что сегодня увидится с женщиной, которую очень любил и чьи нежные письма хранил в своей полевой сумке. В этот день он увидел и Веру Францевну, Заиньку, но она не показалась ему такой красивой, как ее описывали Задвижкин и санитар из палаты № 7. Только глаза были хороши — кротости необычайной.
ТЯЖЕЛЫЙ СНАРЯД [13]
13
Тяжелый снаряд. РОВ. «“Восстание Ангелов” Анатом Франса» — антихристианский роман Анатоля Франса (1844–1924) «La revoke des anges» (1914). «….no Тверской от Зона к Мартьянычу» — «Зон» (точнее «театр Зон») возник в 1914 г. на Большой Садовой (близ Тверской), на месте прежнего «театра Буфф»; в 1920-х гг. там находился театр В.Э. Мейерхольда, в 1938–1940 гг. на его месте был построен Концертный зал имени П.И. Чайковского по проекту архитекторов Д.Н. Чечулина и К. К. Орлова. «Мартьяныч» — небольшой, но известный всей Москве ресторан, располагавшийся в подвальном этаже Верхних Торговых рядов, близ Красной площади.
I
Он летел, ввинчиваясь в воздух, и нагнетал гул, почти мгновенно перешедший в вой и визг, и каждый из нас, распластавшись на земле, молчал и думал:
«Не смерть ли моя летит?»
Но, пожалуй, слово «думал» здесь не подходит: не только думал, а ощущал эту мысль трепетом всего своего существа, вдруг занывшего, заскулившего в смертной тоске. Он же, скользнув позади нас по гребню крыши сторожки, взревел, как ревет тигр, промахнувшийся прыжком, и, закувыркавшись в воздухе, уже видимый глазом, упал у дороги в мокрую слякотную весеннюю землю и не разорвался. Он неглубоко ушел в грунт, и, когда кончился обстрел, я ходил к яме, выбитой им. В ней, почему-то расширявшейся в глубину, я увидел и его. Он лежал спокойно, похожий на остроносое животное, и рыльце его золотилось медью ударной трубки.
— Как барсук лежит, ваше высокоблагородие! — сказал мне солдат. — Как барсук на пузе, лапки подобрав. Или, скажем, крот. Тихий теперь, а как ревел-то!..
— Нечего болтаться у ямы! — строго нахмурился я. — Снаряда не видели? И ты, Романов, тут крутишься… Стыдно! Старший унтер, а пустяками занимаешься. Марш все отсюда!.. Он вас шандарахнет, а я отвечай….
— Не шандарахнет, ваше высокоблагородие! — ответили солдатишки, следуя за мной. — Он же остыл теперь, чего ему шандарахать?
Отогнав гренадеров от ямы, я прошел к себе в землянку. Здесь Смолянинов, мой вестовой, читал вслух двум телефонистам «Восстание Ангелов» Анатоля Франса. Телефонисты,
Когда Смолянинов дочитал страницу и, помусолив палец, стал неловко перевертывать ее, один из слушателей, востроносый паренек, восхищенно прошелестел оттопыренными губами:
— Ангел-то… С барыней!.. Если б нашему батюшке прочитать к причастию не допустил бы!
— Серый твой батюшка, чтоб к причастию не допускать! — высокомерно шмыгнул носом Смолянинов. — Как же он может не допустить, ежели эта книга в Петрограде отпечатана?
— Конечно, — шепотом из уважения к моему присутствию сейчас же согласился телефонист. — Я только к тому, что священник в нашем селе очень строгий, правильный…
Скоро телефонисты ушли, вызванные поправлять линию, поврежденную огнем, и Смолянинов закрыл книгу: про себя он читать не умел, вслух же без слушателей читать было глупо — это он понимал.
Какое чудное дело в четвертом взводе происходит, знаете? — обратился он ко мне.
— Нет, а что?
— Ефрейтора Колесниченко знаете?
И опять совсем птичий поворот головы на тонкой шее, высоко вылезающей из широкого ворота гимнастерки.
— Говори без «знаете» или молчи. Дятел ты, что ли?
Смолянинов хотел было обидеться, но раздумал: уж очень хотелось рассказать.
— Такое дело, — начал он, пересаживаясь поближе к печке. — Прямо и смех и грех! Колесниченко письмо из дому получил, чужой, конечно, человек пишет, неизвестный, а внизу поставил: доброжелатель… А в письме говорится, что баба Колесниченка крутить начала… Погибает человек, знаете.
— Опять?
— Больше не буду, ваше высокоблагородие! Это ж без умыслу у меня, разве я рад?.. А Колесниченко, ваше высокоблагородие, прямо погибает. Объявил, что руки на себя наложит.
— Обойдется! — зевнул я. — Виданное ли дело, чтобы на войне руки на себя из-за бабы накладывать? Не бывало этого.
Мы помолчали. В землянке было тепло сырой теплотой согревшейся земли. Так, должно быть, бывает тепло летом в могиле. Керосиновая коптелка горела скудным красноватым светом. Пахло дымком. Где-то далеко бухали пушки.
— А все-таки наложит он на себя руки, — убежденно сказал Смолянинов. — Как Бог свят! Он человек нежный, интеллигентный.
— А кем он был в запасе?
— Вагоновожатым! — с гордостью ответил мой Спиря. — То есть, говоря по-нашему, трамвайным машинистом. И жена у него из гимназисток.
— Что же он говорит?
— Ничего уж он больше не говорит. Плачет. И письма пишет. А ответу нет. Совсем погибает человек, знаете!..
Когда с вечерним рапортом ко мне явился фельдфебель, я спросил его:
— Тут мне Смолянинов болтал о Колесниченко… Что с ним?
Баба, конечно, его загуляла, — степенно ответил усатый мой Ильич. — Кто-то удружил, написал… Заскучал человек
— О самоубийстве говорит?
— Болтают, говорит…
— Не кокнется?:
— А кто его знает?.. За этим делом за человеком не уследить. Разуется, нажмет пальцем спуск — и готово… Бывали случаи.
— Ну, из-за бабы-то?.. Глупо!
— Из-за бабы не глупее, чем из-за прочего, — уклончиво ответил Ильич. — Тоже и нервенность в окопах получается у людей.
— Все-таки, Ильич, вели Романову и отделенным за ним присматривать. В секрет его не назначать, пусть на людях будет. И скажи Колесниченке, что я его в отпуск пущу, как только сменимся.