Собрание сочинений в 4 томах. Том 4. Лачуга должника. Небесный подкидыш. Имя для птицы
Шрифт:
Дворы в те времена имели в жизни ленинградцев, а в особенности в жизни детей и подростков, куда большее значение, нежели теперь. Каждый двор принадлежал как бы только тем, кто живет в данном доме или флигеле; ко всем пришельцам относились настороженно, а дворник имел право прогнать со двора любого чужака, если тот покажется ему подозрительным. Нынче в новых районах вовсе нет дворов в прежнем смысле этого слова, да и в старых районах многие дворовые участки соединены и часто между домами можно пройти весь квартал.
Дворы утратили свою автономность, их поглотила улица. Она теперь начинается сразу же за дверью квартиры, а еще недавно между домом (семьей) и улицей пролегала как бы некая буферная зона — двор.
Во дворе существовали свои законы, не похожие ни на семейные, ни на школьные, ни на уличные; как ни странно, скорее всего они походили на детдомовские, и, быть может, именно потому уже через день я почувствовал себя в своем дворе как дома. Здесь тоже чтили силу, но уважали
Передний двор наш представлял прямоугольник, мощенный мелким булыжником и ограниченный по длинной стороне стенами двух пятиэтажных домов, и по короткой — двумя высокими серыми брандмауэрами. Часть его площади занимали поленницы дров, но для беготни, игры в лапту и для киканья («кикать» — гонять ногами тряпичный мяч) места вполне хватало. Двор имел две подворотни: одна вела на улицу, другая — на задний двор. Задний двор, зажатый между первым и вторым флигелями, был куда меньше и невзрачнее переднего; здесь, кроме всего прочего, находились домовая прачечная и помойка — бетонное сооружение с двумя горизонтальными дверцами на блоках, — в ней было интересно рыться, если поблизости не торчал кто-нибудь из взрослых: они всегда гнали ребят от помойки. Девочки на задний двор почти не заглядывали, зато мальчики обретались там частенько: притягательную силу имела не только выгребная яма, а и подвалы второго флигеля. Большинство из них пустовало, и мы там играли в казаков-разбойников. В подвалах таилась загадочная полутьма — маленькие окошечки, вровень с землей, почти не давали света; пахло сыростью, местами под ногами хлюпала вода; на полу валялись черепки от цветочных горшков, старые консервные банки с рваными краями, какие-то железные, насквозь проржавевшие детали. Однажды в дальнем конце подвала мы нашли старинный велосипед — с огромным передним колесом и малюсеньким задним; ржавчина изрядно пообглодала его, и все же он оказался таким тяжеленным, что вытащить его наружу мы не смогли. В одном, сравнительно сухом, отсеке подвала ребята соорудили разбойничью пещеру — сложили там из кирпичей скамейки и подобие стола, а бетонные стены размалевали углем; изображены были гробы, черепа, кости, наганы и игральные карты. Здесь валялись старые журналы, натасканные из дому, и мы жгли лист за листом, скручивая их в жгуты. В пещере рассказывались страшные истории; как в детдомовских россказнях, в них часто фигурировали привидения, воскресшие покойники, а также всевозможные жулики и бандиты, — только здесь и у потусторонних, и у земных персонажей была твердая питерская прописка.
Из рассказчиков наибольшим вниманием и почетом пользовался мальчик лет тринадцати по прозвищу Огурец; его старший брат имел уже две отсидки за хулиганство и был лично-персонально знаком с самим Мотей Беспалым, царем Скопского дворца. Этот «дворец» находился якобы где-то в Гавани; то было большое бесхозное здание, никакому начальству не подведомственное, милиция даже днем обходила «дворец» сторонкой, и жили в нем, по словам Огурца, «громильцы, фармазонщики и проститутки», а командовал ими знаменитый Мотя Беспалый. Храбростью этот Мотя отличался отчаянной: однажды, спасаясь от преследования, он прыгнул будто бы с крыши шестиэтажного дома на крышу соседнего двухэтажного, пробил своим телом кровельные листы и, отделавшись легкими царапинами, чин чинарем ушел через чердак. Советской власти Беспалый вреда не причинял, грабил он только зажиревших буржуев-нэпманов; время от времени он занимался даже филантропией, сочетая ее с наглядной антирелигиозной пропагандой: так, ради бедной верующей старушки, оба сына которой погибли в германскую, он специально очистил ювелирный магазин на Садовой, нанизал золотые изделия на веревочку и кинул старушке в форточку эту драгоценную снизку, привязав к ней еще и бумажку в десять червонцев, на полях которой начертал собственноручно: «Где бог не может — там Мотя поможет!»
Женька Огурец много и с энтузиазмом повествовал и о Графе Панельном — знаменитом предводителе васинской шпаны, жившем в Моторном доме; дом тот находился на Васильевском и был подобием Скопского дворца; в нем обитали жулики и бродяги, ни о каком управдоме там и речи быть не могло, милиция тоже боялась туда сунуться. Граф Панельный никогда не дерется ни кулаком, ни ножом; он имеет морской маузер, стреляет из него навскидку и может попасть в пуговицу, подброшенную в ста шагах от него. Он — гроза гаванской шпаны: стоит ему появиться в Гавани с двумя ближайшими соратниками: Мишей Буланым и Пекой (Петей) Гумозным, и гаванцы драпают врассыпную. У Графа Панельного есть невеста, Нюха Гопница, красоты неописуемой, и живет она на чердаке Моторного дома. Все это Огурец излагал со знанием дела, тончайшими подробностями, почерпнутыми им якобы у старшего брата-хулигана; но брата этого ни я, ни кто другой из ребят нашего двора не видел ни разу. Сам Женька Огурец был мальчик мирный, безвредный; он очень быстро бегал, команда, в которой
В 1926 или в 1927 году — точно не помню — с ним случилась беда: он попал на Большом под трамвай и долго пролежал на Первой линии у Марии Магдалины — так по старой памяти именовали эту больницу. В один теплый осенний день он снова появился во дворе — на костылях, без правой ноги. Теперь, когда все другие играли в лапту или в пятнашки, Огурец сидел на скамье возле серой стены и смотрел на играющих и бегающих. Девочки часто подсаживались к нему, говорили что-то ласково-утешительное, сюсюкали от доброго сердца. Ребята тоже время от времени подбегали к нему; подбегут, скажут что-нибудь незначащее, нейтральное и опять убегают. Огурца теперь мы стеснялись, разговаривать с ним стало трудно, неловко — не обидеть бы невзначай; стыдно было сознавать, что вот у тебя две ноги, а у Женьки — одна и он навсегда калека. Так продолжалось несколько дней. А был во дворе мальчик Кругляш, прозванный так за его округлое, полное лицо. Он одно время, по настоянию родителей, пел в хоре Андреевского собора, но святости это ни собору, ни Кругляшу не прибавило; был он задирист, грубоват, любил употреблять крепкие словечки к месту и не к месту. Однажды, когда все, устав от беготни, подошли к скамье, где сидел Огурец со своими костылями, и начали рассаживаться, Кругляш, легонько толкнув в бок Огурца, сказал ему:
— Эй ты, змей безногий, подвинься! Ишь ты, на всю скамейку раскорячился — откупил ее, что ли?
Среди девочек послышались негодующие возгласы, да и ребят смутила эта выходка Кругляша. Огурец тоже вроде бы обиделся, начал было пререкаться с обидчиком, но, странное дело, довольно беззлобно, будто нехотя. И сразу же после этого случая все стали разговаривать с Огурцом проще, по-свойски, будто у него опять две ноги; да и сам он теперь не ощущал себя таким отъединенным от всех. Суть тут, надо полагать, заключалась в том, что мы относились к Огурцу излишне внимательно, и из-за этого он чувствовал себя чужим; Кругляш обидел его, но обидел как равного и этим снял ощущение исключительности, которое тайно тяготило и Огурца, и всех остальных. Это была нужная обида. В дальнейшем Огурец и Кругляш стали очень дружны.
Во дворе познакомился я с Игорем Неждаевым, мальчиком моих лет; он жил по нашей лестнице. Мой двоюродный брат научил Игоря и меня вырезать из бумаги (по картонному шаблону) солдатиков и раскрашивать их — «одевать в форму». Игорь красил своих в синий цвет, я — в оранжевый. Для вырезания использовали старые журналы, оставшиеся от дедушки Линдестрема, — «Морской сборник», немецкие, английские военно-морские ежемесячники, а также итальянский, с красивым названием «Ривиста маритиме». Войск накопилось у нас много — теперь не хватало только войны. Поначалу Игорь хотел объявить себя Россией, а мне предложил выбрать любую другую державу, и тогда мы начнем воевать. Но мой брат сказал, что воевать против России нельзя даже понарошку, ибо это будет измена. Тогда Игорь объявил себя Францией, а я пожелал представлять собой «маленькую героическую Бельгию» (это было вычитано из дореволюционной «Нивы»); но тут воспротивился Игорь: войну он хотел вести только с великой державой. Великих держав тогда имелось куда больше, нежели теперь; ими, кроме СССР и САСШ, считались Германия, Англия, Япония, Италия — и опять же Франция. Я выбрал Англию; правда, там жили зловредные лорды и сам сэр Чемберлен, но мне нравилось, что эта страна морская.
На другой день с утра пошли мы с Игорем на задний двор и там «расставили» (то есть рядами разложили на булыжнике) свои войска. Мы поочередно метали большую железную гайку, и если она пробивала дыру во вражеском солдате выше его пояса, он считался убитым. Однако стоило подуть ветерку — боевые порядки путались, солдаты разлетались, и приходилось восстанавливать строй, да и ребята, глазевшие на игру, мешали нам подначкой. На следующий день мы играли у меня дома — то в комнатах, то в коридоре, а вместо гайки «стреляли» стамеской. Тут бабушка заявила, что мы портим паркет, а Елизавета Николаевна вообразила, что мы можем поранить ее любимца кота Васюту. На третий день мы перебазировались в Игореву квартиру, там пустовала большая комната. Но мать Игоря быстренько лишила нас оперативного простора: из комнаты этой нас вытурила и сказала, что всаживанье стамески в беззащитных солдатиков возбуждает в нас жестокость и через эту игру мы оба рискуем стать «перворазрядными садистами», — мать Игоря имела какое-то отношение к артистическому миру и любила выражаться возвышенно и непонятно. Слово «садист» я тогда понял так: это — бездельник, который вместо того, чтобы учиться, сматывается с уроков и шляется по садам.
Помню, в тот же день мы с Игорем и с мальчиком по кличке Гриб отправились смотреть футбол. Гриб обещал провести нас бесплатно к полю, он всюду знал все ходы и выходы — ведь он торговал газетами. Малолетних газетчиков в те времена было много; они получали у старшого, взрослого киоскера (обычно — инвалида германской войны), столько-то экземпляров и распродавали их в людных местах. Гриб часто шнырял с холщовой сумкой на Большом среди гуляющей публики или на остановке у Восьмой линии — среди ожидающих трамвая. Стиль выкриков у всех мальчишек-газетчиков был примерно одинаков: