Собрание сочинений в четырех томах. 2 том
Шрифт:
Алексей понимал: прорыв нельзя взять штурмом, броском, криком. Кричали много, и командиры, и Алеша, и курсанты. Но все понимали — не криком одолеешь стрелковую немочь. По самому себе Алексей знал, в чем тут дело. Сегодня он почувствовал это больше, чем всегда. В технике? В выучке? В учебе? Но эти слова замаскированно означали ненавистную тренировку. «Ни за что!» — сказал он сначала, а кончил тем, что пришел в казарму и стал в пустом спортивном зале вскидывать винтовку, три, четыре... Завтра — зачетная стрельба, с этим нечего было шутить.
Все это увидел и понял Конопатин,
— У тебя вид нехороший, Алексей, — сказал он задушевно, — какой-то... ощеренный, — ему захотелось смягчить выражение, легче всего было замаскировать слово шуткой, — не воинский вид, товарищ. «Боец должен глядеть бодро и весело, мол, пуля — дура, штык — молодец», — осторожно пошутил он, но Алеша не улыбнулся, слушал молча, наклонив голову.
— А я тебя не таким ожидал увидеть, — признался Конопатин. — Думал, зазнался уж. А что — я бы на твоем месте зазнался. В самом деле: отличные у тебя дела. Ведь правду будем говорить: тебя в полку давно уж как стрелка похоронили. По третьему разряду. И я грешен. Не ожидал от тебя такой прыти.
Алексей усмехнулся:
— Не ожидал? А теперь, признайся, руками разводишь и думаешь про себя: «Вот ведь какие бывают случайности!» И тоже ждешь, ждешь, как все, что завтра случай мне изменит и все как дым развеется. А я говорю, — он стукнул ладонью по кожаной кобыле, — а я говорю вам: не случайность. Слышите? Не случайность.
Конопатин пристально посмотрел на него и крякнул: «Ага!»
Ага! Вот оно что! Ну теперь он был спокоен.
— Могу я закурить здесь?
Наконец-то он чувствовал себя удовлетворенным, как доктор, который нашел верный диагноз.
Но он не стал прописывать лекарств, не стал читать прописей. «Рассосется, — беспечно подумал он и вздохнул облегченно. — От этого не умирают».
Он ни о чем не спрашивал. Он только внимательно глядел на приятеля, и Алексею казалось, что политрук уже все знает. Он рассердился даже: черт подери, откуда у этого рыжего парня такие глаза?
Ну, да. Покоя не было в его уязвленной душе. После утомительного дня он не знал покоя и вечером. «Что еще? Что ему теперь?» — озабоченно думал он все время. Ему казалось, что он что-то упустил, забыл, проморгал. Завтра это откроется — и весь полк будет смеяться над вчерашним героем.
Он снова и снова возился с винтовкой, просиживал вечера над книгами, перед сном тщательно перетряхивал свое красноармейское хозяйство. Вытаскивал из чехла саперную лопатку. Железо жирно блестело маслом. Ручка казалась полированной. Но он снова и снова принимался чистить ее. «Еще скажут: у Гайдаша шанцевый инструмент не в порядке». Потом он замечал, что чехол грязный. Надо бы простирнуть его. Где? «Ну это в следующий раз, — решал он, — у всех грязные». Но мысль о грязном чехле не покидала его. «Завтра же постираю». Он брал противогаз. Начинал копаться в нем. Протирал очки. Вытирал насухо маску, смазывал маслом горло патрубка, наводил глянец на коробку. Все это и без того было чисто, блестело, играло под
«Что еще? Что еще теперь?» Он вдруг вспоминал об учебных патронах. Доставал подсумок. Патроны оказывались в полном комплекте. Но он снова рассматривал их один за другим. Один патрон оказывался грязным. «Ну вот, ну вот, — злобно ликовал он, — а завтра сказали бы: «У Гайдаша патроны в грязи». И он ожесточенно принимался чистить их.
Тут заставал его отбой! «Спать!» — озабоченно вздыхал он. Но прежде он надевал на ремень лопатку, подсумок, клал на табурет у кровати противогаз — на случай ночной тревоги.
Теперь все. Теперь спать. «А чехол-то грязный», — вспоминал он.
«Спать! Спать!» Он ложился. Он чувствовал такую усталость, какой никогда не знал раньше. Но то было не только физическое утомление: слабость поработавших рук — это была усталость души, перегрев сердечного мотора. Когда он лежал в постели, его мускулы отдыхали, нервы же и мозг и тут не знали покоя. «Что я забыл сделать?» Он ворочался на койке. «А чехол грязный». Вдруг окажется у Гайдаша грязный чехол. Вчера на комсомольском собрании его мягко упрекнули в плохой заправке конки. «Из матраца солома торчит». Это было сказано мимоходом, и Стрепетов, влюбленный в Гайдаша, даже закричал возмущенно: «Это мелочи!» Но Алеша молча вышел, взял иглу и зашил матрац.
Что еще? Что еще теперь? Никогда не думал он, что могут им так полностью и безраздельно овладеть заботы о ружейном ремне, об очередной стрельбе, о завтрашнем выходе в горы. Были ли когда-нибудь у него другие заботы? Иногда он бегло вспоминал шумные пленумы, комсомольские драки. Но об этом некогда было думать. «Мой пленум теперь на стрельбище. Моя генеральная линия — стать отличным красноармейцем-большевиком. Этого от меня сейчас требует партия». «Смогу ли я?» — «Смогу», — отвечал он, стискивая зубы.
— Смогу! Это не случайность, — сказал он Конопатину, который сидел рядом с ним и задумчиво сосал папиросу. Но Конопатин ничего не ответил и только продолжал посасывать папироску и улыбаться. Алексею вдруг захотелось говорить и говорить о себе. Ему давно хотелось этого. Ему хотелось выложить свои мысли, думы, то, чем мучился все время. Проверить: правильный ли нашел он выход? И он, не заботясь о том, слушает ли его Конопатин или нет, стал рассказывать всю свою жизнь, короткую, такую прямолинейную вначале и такую путаную, сбивчивую в конце. Он рассказал о своем крушении, о том, как принял это, что передумал, что пережил.
— Тогда-то, — сказал он, задумчиво глядя, как тает синий дымок конопатинской папиросы, — тогда-то я и спросил себя: да большевик ли я? То была мучительная ночь. На разные лады задавал я себе этот вопрос. Видишь ли, я никогда не был беспартийным. Ребенком я пришел в детскую коммунистическую группу. Желторотым огольцом вступил в комсомол. Вихрастым пареньком передали меня в партию. И никогда, ни разу не спрашивал я себя: полно, да большевик ли я? А тут спросил. Сам спросил. И знаешь, не смог дать ответа. Ты понимаешь, политрук, не смог ответить. Это страшно, Ваня, когда на такой вопрос не можешь дать ответа.