Собрание сочинений в четырех томах. 4 том.
Шрифт:
— Комсомольцы, — нестройно ответило несколько голосов.
— Зачем сюда ехали, знаете?
— Догадываемся! — сказал уже один Виктор.
— Ну, вот то-то! — И завшахтой гулко расхохотался. Он был краснощекий и смешливый человек.
И от этих весело сказанных слов у Андрея тревожно екнуло сердце; значит, действительно будет трудно!
А Виктору слова завшахтой понравились.
— А когда мы в шахту полезем? — озорно крикнул он. — Что нас как экскурсию водят? Тоска!
— А в шахту, брат, не лазят, — ответил завшахтой. — Это к бабе на печь залезть
— Ну, так поедем когда? — не унимался Виктор.
— Скоро. Ишь бедовый какой! — засмеялся завшахтой и вдруг притянул Виктора к себе, обнял. — Ну, если все у вас огольцы такие, тогда живем, живем, брат! Ничего!
Вместе с ним из общежития ушли и все гости. Комсомольцы остались одни. Разбрелись по койкам. Андрей достал из сундучка детскую сопилочку и стал тоскливо свистеть в нее.
На душе у него было смутно, тревожно. Он и сам не знал отчего. Плохого они еще не видели. Встретили их ласково, хорошо. Может, и шахта не такая уж страшная? А на душе все-таки было недобро. «Заплакали козаченьки в турецкой неволе», — сама собой высвистывала сопилочка; Андрей и не думал о том, что играет. Думалось о доме, о шахте, о том, что вот куда далеко-о заехали они, письмо и то не скоро придет. «А в шахте всегда дождь!» — вспомнилось вдруг.
Подсел Виктор, ласково обнял товарища,
— Ты чего зажурился, козак? — весело спросил он.
— Ой, погано, Витя, на душе погано-о... — тихо признался Андрей. — Хмарно.
— Та ну? — удивился Виктор. — Чего?
— Боюсь...
— Ох, и баба ж ты! — засмеялся Виктор. — «Боюсь!» — передразнил он. — Та ты что, в лес попал? К волкам? А по мне, так хорошо тут, весело. И люди тут хорошие.
С охапкой травы вошел Братченко, русый хлопчик из Кобеляк. Он ходил в степь, нарвал травы и теперь рассказывал;
— Степь тут хорошая, как у нас. Только мало ее. Кругом шахты. И степь дымом пахнет.
Он разбросал траву по полу, и в общежитии сразу запахло родным домом — чебрецом, мятою и полынью.
И от этого стало еще тоскливей.
— А давайте споем, хлопцы! — предложил кто-то. И запел. Песню подхватили. И поплыла она над шахтой, как над Пслом, над Ворсклой, над Днепром...
На песню пришел комендант, дядя Онисим. Стал у притолоки, заслушался.
— Хорошо поете! — сказал он, наконец. — Вы какие будете, курские?
— Нет! — ответило ему несколько голосов. — Всякие.
— A-а! А я думал, курские. Раньше все курские да орловские в Донбасс шли.
— А вы, дядя, были в шахте? — робко спросил Андрей.
— Кто — я? — обернулся к нему комендант. — От спросил! От вопрос задал! Та я тридцать лет в шахте, та я... — он даже задохнулся от ярости.
— Так чего ж вас сюда поставили?
— От и я говорю: чего? Бутенко все. Предшахткома наш, беспокойная его душа. У него проценты не сходятся, а дядя Онисим отвечай. Он ко мне другой год подъезжает: надо тебя, дядя, выдвинуть, неудобно выходит, старый шахтер, а... Та куда же ты меня, говорю, выдвинешь, если я малограмотный? Вот он и придумал...
— А что, в шахте лучше? — спросил кто-то.
—
Комсомольцы запели. Дядя Онисим присел на табуретку, стал слушать. Когда песня кончилась, он ничего не говорил, не просил еще петь, а только крякал, вытирал слезы и опять, подперев руками седую голову, был готов слушать. И они лились, эти бесконечные украинские песни, печальные и жалобные, и в них душа плыла и пела. И такое было в этих песнях чудодейственное свойство, что самые жалостливые не расстраивали, а утешали человека, словно всю тоску его песня брала на себя и развеивала по белу свету...
— Да, хорошо поете! — сказал, наконец, дядя Онисим. Вздохнул, вытер слезы и встал. — А шахтеров из вас не будет, нет!
Это было так неожиданно, что все расхохотались.
— Да отчего ж. дядя Онисим! — смеясь, закричал Виктор.
— Не будет. Нет! — махнул рукой старик.
— Да отчего?!
— Не на той каше вы выросли. Вот что!
— Что? Что?
— Вы ж, я вас знаю, гарбузячью кашу кушали. Маменькины сыночки! Вы ж на третьей упряжке деру дадите... Я ж вас знаю!
— А не дадим, не дадим! — раздались возмущенные голоса.
— Та дадите! — презрительно отмахнулся старик. — Мы ж таких бачили! От говорят, прорыв, прорыв... а отчего прорыв? Оттого и прорыв, от таких шахтеров. Мы, — вдруг ударил он себя в грудь, — мы и в двадцать первом прорыву не знали. Лебеду ели, а прорыва не было. Работали. Давали уголек. А теперь, боже ж ты мой, что с Донбассом сделали? Ну, проходной двор, чисто проходной двор! Какие вы шахтеры? Покрутитесь тут на шахте — и лататы!
Он говорил это так горячо и убежденно, что все стихли, не нашлись, что ответить.
Только один парень, все время молчавший, хмурый и длиннорукий, — его фамилия была Светличный, из Харькова, — подошел к коменданту и спросил негромко, но строго:
— Ты зачем, старик, каркаешь, людей смущаешь?
— Я не каркаю, — отмахнулся от него комендант, — я душою болею.
— А душой болеешь, так не каркай! — Он внушительно посмотрел на старика и обернулся ко всем: — Эй, ребята! Вот старик говорит: сбежим мы? Как скажете?
— Время покажет! — крикнул кто-то.
— Разные тут были. — сказал дядя Онисим. — И вольные и вербованные. Вот раскулаченные сейчас поперли в Донбасс за длинным рублем.
— Он нас с раскулаченными сравнивает, — сдержанно продолжал Светличный. — Ну, так как скажете?
— А может, набить ему морду? — спросил кто-то из дальнего угла. — Может, он сам кулацкий агент?
— Ты то пойми, старик, — выскочил вперед горячий Мальченко, — мы комсомольцы. Комсомольцы мы!
— Бывали и комсомольцы...
— Да ты какое имеешь право так о нас понимать? — вдруг взвизгнул Виктор и чуть не с кулаками подбежал к коменданту. — Ты кто? Нет, ты скажи — ты кто есть?