Собрание сочинений в четырех томах. Том 2
Шрифт:
Отовсюду наперерыв несется бестолковый птичий гам, такой наглый, всезаполняющий, что кажется, на свете только и есть этот гам.
В просветах живой листвы, от которой всюду лениво шевелящиеся зеленые тени, нет-нет да и кинется в глаза редкая, так отличная ото всего кругом далекая синева, подержится и пропадет — и опять дубы, карагачи да буки, и опять я лезу на четвереньках, продвигая ружье в проклятых кустах, а сзади на иглах и колючках клочки моей одежды, и свежие царапины сияют, сочась.
Зелено сверкнула, раздвинув лес, вся в траве и цветах, полянка, срываясь с одного края бесконечным обрывом. И поражая глаз неестественно густой синевой, как на картине Рериха, во все небо стало стеной море.
Почему море стоит
Я растягиваюсь на краю, приминаю траву и цветы. Мелко зеленеют до самого низу леса. Не видно ни нашего двора, ни белой ленты шоссе, а только в густой синеве стоит море стеною.
Над соседним лесистым отрогом сияющее солнце лукаво улыбается, — это то самое, которое каждое утро забирается в мое окно и будит меня. Как я его сегодня опередил!
А море стоит синей стеною в полнеба.
Я лежу и, щурясь, гляжу — лень... Не видно снеговых вершин — лес закрывает.
Лишь в кустах мечется как угорелая певчая мелкота. Точно сговорились, все провалилось, и около меня пустой круг.
Все равно буду лежать дремотно на этом уступе и слушать, как гудят золотые пчелы. Здесь они собирают чудесный янтарный мед.
А море синей стеною...
Я всматриваюсь не отрываясь и вижу крохотное белое пятнышко на синеве. И как только увидел, сейчас же увидел, что море не стеной стоит, а бесконечно уходит от меня — синее, и на самом краю его чуть белеет парус. И уж не оторвешься.
Проходит час, два. Солнце колюче забирается под веки. Дальние горы начинают чуть трепетать знойным трепетанием, и море становится не синее, а голубое, бездонное. Небо тоже становится неуловимое, без облачка.
Проплывает дремота, путая море, горы, обрывы. Всплывает прошлое кусками; встает давно забытое радостное ощущение, так знакомое в юности, — ощущение своего тела, напряженности мускулов, радостной внутренней близости этих гор, зелени, камней, трепещущей знойной дали.
Качается дремота, и я забываю голубое море, хребты, мелкую зелень лесов внизу, а назойливо стоят перед глазами рысьи брови хозяина, и хвостики у них кверху, как у оперного Мефистофеля.
Кто-то знакомо хохочет.
Торопливо оборачиваюсь: стоит хозяин, прыгают рыжеватые брови хвостиками, в руках старенькая проржавленная двустволочка, и совсем он иной, чем дома, — не люблю я его дома.
— Вы как тут очутились? — говорю я, сумрачно глядя в сторону.
Но, извиняя его, синеют задымленные горы, поражает своей далекой глубиной море, как трава, зеленеют неуловимо внизу леса.
Он, понимая, спускает с плеч набитую походную суму, осторожно кладет ружьишко, усаживается на траву, поджав под себя по-турецки ноги.
— Первое дело, как вы ходите? Требуется, ходи весело, уши на макушке, хвост кольцом... Опять же провьянт... и рюмочка... Недаром Кана Галилейская, и вино, и закуска, и водочка...
— Водки тогда не было.
— Ну, как не было... А хочь и не было... Это не чудо: пошел в казенку да взял за двугривенный, не из-за чего и рук марать. А вот что не была да сделалась — это понимай. Опять идете в горы! Нешто так идут без ничего? Тут зайцы жареные в рот сами не полезут. Хлоп дождь, гроза, али забился в трущобу, не вылезешь, что такое! Не обозначишь, где такое да и на! Вот тут сумку-то и сымай с себя. Погляжу я на вас, ходите в горы, ходите, в каком смысле — неизвестно. Он, зверь-то, смеется над вами, ей-богу!.. Что ж, вы думаете, зверь — так без понятия? Он нам с вами десять очков вперед даст. Ведьмедя, да его в жисть не увидишь. Тут возле него десять раз пройдешь, а не увидишь. Он на тебя смотрит, а ты дурак дураком, как слепой щенок, тыкаешься. Хочешь увидать ведьмедя? Хочешь? Ну, дождись дождичка. Не то чтоб ливень али с грозой, не-ет, а тихой теплый дождик, вот что зарядит на два-три дня, сеется да сеется — ме-елкий, как сквозь сито. Мо-окро, и горы мокрые,
Море в истоме разлеглось молочное, побледнело, и не было конца, и не было краю.
Раскаленно пылали желтые скалы, остро выпираясь внизу среди зеленеющих лесов, и верхушки деревьев, зубцы обрыва, трава и камни знойно струились. Боже мой, да ведь это счастье!
— Угощайтесь.
Мы закусили, а рысьи брови рассолодели от водки.
— Ты думаешь, человек — хитрый, а зверь хитрей?
Нет хитрее зверя, как человек. К ведьмедю крадешься — надо повадку знать, с человеком живешь — надо десять знать. Давеча я хлеснул девку, морду ты заворотил: дескать, живодер. А того не знаешь, не ведаешь — для хитрости, для глаза. Ты не женатый? Знаю, не женатый: в пачпорте — холост. A-а, то-то! Не суйся, коли своей шеей не мылился. Что я тебе скажу... Как женился-то, — зашептал он, странно подняв рысьи брови, — два раза топиться ходил. Глянет, бывалыча, так у меня в мозгах круги пойдут, и зараз оглохну!.. Ни-и-чегосеньки не слышу. Лупаю на нее бельмами, и ни в одном ухе. Вот до чего! Из себя маленькая — знаешь мою хозяйку, тупоносенькая, — а до чего, ей-богу! Приказала бы человека убить, убил бы, вот те крест, убил бы. И что такое. Двинуть раз, мокро только останется, а сам ходишь за ней, как баран на привязи. И чего скажет, голову повернет али глазом поведет, — конченый я человек... И-и, миляга! Ну-ка, единую...
Черт с ним, пусть себе мелет. Я лежу, остро подняв колени, заложив руки под голову. Не видно ни моря, ни хребтов, глаз бездонно тонет в золотисто играющем небе. Мириады неуловимо вспыхивающих искр. Так и смотришь не отрываясь, без дела, без времени, без скуки. Рысьи брови храпят, а на мне лежит голубая тень от темной буковой листвы. «Сколько этому буку лет?»
Да так и остался с этой мыслью, которая потянулась нескончаемо смутно, то раздваиваясь, то свиваясь в одну тоненькую бесконечную нить. И ее оборвал тот же смех.
— А-ахотник!.. А-ахота веселая... Царство небесное проспишь.
Я открываю глаза: тень тянется в другую сторону — солнце не над горами, а над морем, и море ослепительно — смотреть больно.
Хозяин вскочил по-собачьи на четвереньки и вытянул шею к дальнему обрыву, подняв хвостатые брови. Долго стоял и вдруг стал рваться, как бешеный.
— Ну, скоряе! Слышьтя, скоряе!..
Его тревога передалась мне. Я схватил ружье и побежал. Он, как хорек, мелькал в чаще, быстро карабкался, постоянно роняя из-под сбившихся каблуков прыгающие на меня камни. Обливаясь потом, крепко держа в одной руке ружье, другой хватаясь за выпиравшие из земли корни, за ползучую траву, цапаясь за землю, падая на осыпающиеся камни грудью, я едва поспевал за ним, не спрашивая, куда и зачем, и совершенно забыв, что у него с кисточками рысьи брови. Куда-то и почему-то нужно было, и поминутно подхлестывало:
— Скоряе!.. Скоряе!..
Перевалили лесной отрог, спустились, падая и скатываясь на спине, опять вскарабкались.
Тут он присел и, обернув ко мне ненавидящее лицо, прошипел:
— Тссс... шшш... цыц!.. Гонют...
И, подняв кисточки, прислушался.
— Слышь?.. Гонют...
Я ничего не слышал и отдавался в его власть.
Он пополз. Я пополз за ним.
Мы подползли до края. Обрывалось узкое каменистое ущелье. Потрескавшиеся стены отвесны; внизу мглисто, прохладно, и шумит, белея, скачущий ручей.