Собрание сочинений в четырех томах. Том 3
Шрифт:
— Да ты что же это? А?! Ты что же это свою поганую морду вздумал рисовать? А?..
— Дяденька, ребятишки куда-то икону дели, искал, искал, так и не нашел...
— A-а, так ты так!..
Гаврилка больно был наказан, проплакал всю ночь и думал, уткнувшись в подушку и глотая слезы:
«Ладно, ежели бы в деревне, я б набил змей, всю мастерскую бы ими устлал... То-то бы ты повертелся...»
Наутро мастер велел Гаврилке собираться и отвез его в деревню к учителю, который порекомендовал мальчика
— Как хотите, не могу держать такого. Поглядите, чего он наделал, —
Учитель взял рисунки, поглядел и весело рассмеялся:
— Ну, Гаврилка не беда не горюй, из тебя будет толк. Надо, брат, только учиться, из тебя выйдет отличный художник.
Гаврилку на казенный счет определили в школу рисования. Потом он уехал учиться в академию, потом за границу.
Прошло много лет. К хате, что стояла над ставом, подъехал с вокзала человек в широкополой шляпе, с бледным лицом и в золотых очках. Это был известный художник Гавриил Иваныч Оскокин.
Поговорил он с обитателями хаты. Это были новые люди. Они тоже занимались извозом. Отец и мать художника умерли. Иван женился и перебрался на Кавказ. Сестры вышли замуж и уехали в другие деревни.
Вспомнилось художнику детство и показалось таким милым, таким светлым и далеким. Захотелось закрепить его, пожить воспоминаниями о нем.
Он достал краски и стал писать. И на холсте, как воспоминание о невозвратном прошлом, проступала хатка, белым пятном отразившаяся в неподвижной, неуловимой глазом воде, в которой голубело далекое небо, и опрокинутые старые-престарые вербы, и желтый осыпающийся обрыв, и темная плотина.
Эта картина потом побывала на выставках, и перед ней постоянно толпилась публика, потому что веяло от нее тихими ласковыми воспоминаниями о невозвратном.
ТРИ ДРУГА
I
Утреннее, не жаркое еще солнце чуть поднялось над соседней хатой и сквозь вербы зад роб ил ось золотыми лучами, а семилетний Ванятка уже слез со скамейки под образами, где ему стлала всегда матка, и выбрался из душной хаты.
Мать, худая и костлявая, с головой, повязанной ушастым платком, кидала на дворе зерно и кричала:
— Кеть, кеть, кеть, кеть!..
К ней со всех ног бежали куры, индюшки, неуклюже раскачиваясь, спешили утки, гуси. Свиньи, при подняв уши и похрюкивая, тоже торопились, разгоняя птицу, а мать на них кричала:
— Та це!
Ванятка ухватил хворостину и, радостно визжа, стал гонять хрюкавших и повизгивавших свиней.
— Гони их на улицу! — закричала мать.
Ванятка, забегая то спереди, то сзади, стегал хворостиной кидавшихся во все стороны свиней. Свиньи не выдержали и побежали в раскрытые скрипучие жердевые ворота. Только лишь старый кабан, с нависшими изо рта желтыми клыками, угрожающе остановился, повернувшись мордой к Ванятке, как будто говорил: «Ну, ну, подойди, подойди!..»
Ванятка знал, что он не одну собаку запорол клыками. А отец рассказывал, что в лугу распорол брюхо лошади, наступившей на поросенка. Лошадь, чтобы за нее не отвечать, кинули в озеро, а когда она там расползлась, — ее растащили
Ванятка подбежал к кабану, который был выше его, и, чуя его горячее вонючее дыхание, вытянул между маленьких злых кабаньих глаз хворостиной. Кабан повернулся и грузно побежал на улицу, а мать закричала:
— Не трожь, пострел! Он тебе таки выпустит кишки... — И дала подзатыльника.
А когда Ванятка заревел на весь двор, утерла ему нос и сказала:
— Не плачь, сынок, иди в конюшню, помогай отцу, — запрягает на степь ехать.
Ванятка побежал к конюшне. Отец, подставив под телегу дугу, мазал дегтем и крутил ходко вертевшееся на приподнятой оси колесо.
Ванятка постоял, глядя хитрыми серыми глазами. Он был белобрыс, брови его выцвели от солнца и степного ветра, а нос облупился. Очень хотелось самому подмазывать телегу, макать черный помазок в ведерко с дегтем, крутить ходко вертевшееся на поднятой оси колесо, но отец все равно не позволит, а даст подзатыльника.
Ванятке хотелось все делать, что делают взрослые, а силенки не хватало.
Вот и теперь — постоял-постоял, поглядел на скособочившуюся телегу, на широкую спину наклонившегося отца и юркнул в конюшню.
В конюшне под соломенной крышей летали ласточки, а в углу, свесив губу, стоял, покачиваясь от дремоты, Пегаш. Без уздечки, без шлеи и хомута он казался голым.
Хомут висел на деревянном гвозде, вбитом в стену. Ванятка поднялся на цыпочки, достал руками хомут, а снять не может — тяжел. Ухватился за шлею и стал изо всех сил тянуть в сторону, — хомут грузно упал на навоз. Ванятка, напрягаясь, подтащил его к коленям лошади и, весь красный от натуги, приподнял и стал надевать на морду Пегашу.
Пегаш, подрагивая добрыми, мягкими губами, нагнул голову, вытянул шею, помогая надевать на себя хомут, но Ванятка никак не мог справиться, запутавшись в шлее. Наконец кое-как насунул хомут на нос, но через глаза не мог продвинуть. Пегашу надоело, и он высоко вскинул голову. Хомут сам собою ссунулся на шею, а Ванятка отчаянно завизжал: его зацепило шлеей, и он повис под лошадиной шеей. Пегашка смирно стоял, пожевывая губами.
Мужик вошел на визг, высвободил болтавшегося в воздухе Ванятку — лицо у него было расцарапано, — поставил наземь и дал такого шлепка, что тот вылетел из конюшни и с ревом побежал к матери, да не добежал: из открытого база выскочили беломордые телята и, задрав хвосты, стали носиться по двору, подбрыкивая.
Ванятка схватил хворостину и погнал их на улицу, а с улицы, обогнув сад, — на гору.
На горе потянулась степь, сколько глаз хватает, и на самом краю стояли курганы, три кургана, как три брата. За курганами отец будет косить сено.
Телята спустились в балочку и, помахивая хвостиками, стали щипать траву, а Ванятка обернулся в другую сторону и, приложив руку козырьком, стал глядеть. Под горой, за хутором тянулся луг, по лугу извилисто блестела речка, темнели вербы, а дальше, теряясь обоими концами, как желтая ниточка, тянулась линия железной дороги. Телеграфные столбы стояли тоненькими палочками, и тихонько ползла длинная сороконожка — поезд; чуть белел передвигавшийся дымок.