Собрание сочинений в четырех томах. Том 4.
Шрифт:
Помню точно.
— Вот, — говорит он. — «О»… да «А»… да кулак кому–то, да зоркий взгляд… никакой позы. И громадная театральность. Как научить нашего актера этой театральности?
И учил.
Есть правда жизни — стереотипная, донельзя точная и мертвая, как буква, как свинец стереотипа. К такой правде всегда стремятся равнодушные. Она и есть правда равнодушных. Правда Марии Бабановой и Дмитрия Орлова в их знаменитых сценических дуэтах, лишенных, кстати сказать, полноценного текстового материала, хватала за душу. Эта правда знаменита тем, что в ней зритель не узнавал, а познавал рабочих.
Делясь этими, может быть, несколько пристрастными воспоминаниями, которые мне, естественно, очень дороги, я не могу не вернуться еще раз к великому понятию и великому значению
Мы бесконечно верили в правильность курса генеральной линии партии, мы бесконечно восхищались индустриализацией, нас окрыляли люди первой пятилетки Сталин, Орджоникидзе, Киров, первая плеяда хозяйственников, директоров… Разве не в этой вере, не в живом вдохновении делами партии состоит ее подлинная, великая руководящая роль? По–моему, как я это проверил на жизненном опыте, подлинному партийному руководству часто очень мешали бюрократические извращения в органах, призванных руководить искусством. Сейчас структура этих органов упрощается, штаты учреждений искусств сокращаются, и деятелям нашего театра дается естественное, но очень трудное право жить без опеки. Это прекрасно.
Ибо мелочная, придирчивая, недоверчивая опека не имеет ничего общего с большим партийным руководством, которое открыто, ясно, смело отражается в партийных документах…
Партийные документы пишутся надолго, определяя собой целую историческую полосу нашего развития. Они, эти документы, требуют серьезных раздумий и серьезных теоретических усилий. И главная сила их, существо их, составляющее огромное понятие руководящей роли партии, состоит в их непосредственном влиянии.
Мне никогда никто не говорил, как написать хорошую, преисполненную благородных идей пьесу. Но если бы у меня не было настольных книг Ленина, если бы партия пустила наше литературное дело на стихию, если бы время от времени на нашем трудном пути не расставлялись идеологические вехи, то мы без злого умысла натворили бы множество вредных вещей, которыми шутить нельзя…
Я говорю об этом еще и потому, что драматургия — дело трудное и медленное, ее направления и каноны складываются годами и годами дают себя знать. Но я, например, не стану повторять «Кубанских казаков» — вещи по направлению и канонам бесконфликтной, компрометирующей мою работу…
3
Легко разбить эти мои заметки даже не придирчивой, а рационалистической критикой. Я, наверно, что–то «суживаю», что–то «расширяю», а что–то «вовсе замалчиваю» и чью–то «выдающуюся, общеизвестную роль свожу на нет». А по сему, еще не закончив писать, прошу прощения. Это не обзор. И я прошу избавить меня от непосильного права что–то «суживать» и что–то «расширять», «сводить на нет». Это всего–навсего личные заметки, притом заметки праздничные, в которых автор их хочет говорить о том, что он считает хорошим, радостным и волнующим его. Историк и обозреватель должен писать о том, что его волнует и вовсе не волнует лично. А автор этих строк даже не мемуарист. Он выкладывает на бумагу свои личные размышления, к чему его как литератора так часто призывают.
И вот недавно мне довелось близко и откровенно поговорить с молодыми нашими студийцами, которые сгруппировались вокруг талантливого артиста Олега Ефремова. Может быть, потому, что я так горячо вспоминаю Вахтанговскую студию и
И мечтания у них хорошие, как всегда в подобных случаях, дерзновенные, воинственные, увлекательные. Я не берусь за них и без их разрешения излагать в моей плохой прозе их поэтические мечты, их взгляды на эстетику, их программу. Их толкают на известные подвиги, на ночи без сна, на работу без оплаты, на риск провалов те же самые чувства, какие владели нами в нашей молодости, когда мы начисто отрицали чеховские спектакли в Художественном театре. Чудно! В жизни всегда что–то нарождается. Горе чрезмерной опеки в том и состояло, что лица, опекавшие наш театр, на деле забывали общеизвестные законы диалектического развития. Так возникли непререкаемые догмы. Но театральной молодежи нашей, со всеми ее благами и радующими порывами, надо, по–моему, помнить, что есть догмы и есть законы. Впрочем, студийцы это знают. Мне как раз и хотелось поделиться с читателем каким–то чистым впечатлением от их мечтаний и поисков, в которых светится идея торжества коммунистической морали, чести, высоких человеческих начал, идея борьбы с проникновением мещанства в наше искусство.
Я помню первые спектакли Юрия Завадского в каком–то подвале на Сретенке, помню удивительный «Разбег» — спектакль, поставленный Николаем Охлопковым по газетным очеркам Владимира Ставского, теперь я смотрю первую пробу почерка ефремовской студии в розовской пьесе, и все эти начинания — разные, далекие друг от друга по времени — определяют высокое начало чистой мечты.
Почему с нашими художниками–новаторами не случилось и не может случиться того, что так часто и так трагически случается с очень талантливыми художниками, с их начинаниями на Западе? Ранний упадок, беспредметность, манерничанье и, наконец, решительный и смертельный разлад с жизнью…
Да потому, прежде всего, что мы люди нового типа. Сколько искусственных громов ни гремело и сколько бенгальских молний ни летало над Николаем Охлопковым, но он был, есть и остается коммунистическим художником. Потому, очевидно, и громовержцы не хотели до конца отринуть театр, который создавал Охлопков и будет создавать всю жизнь своей мятущейся и неуемной страстью.
Каждый из театров хотел бы сделаться первой юдолью социалистического реализма, но не каждый театр есть театр, возглавляющий сценическое направление. Театр Охлопкова есть направление. Малый театр есть направление… Всех перечислять не стану, тут нужны научные доказательства и формулы. Мы можем спорить с утверждением Охлопкова о том, что его направление определяет метод социалистического реализма, но в том, что элементы этого реализма в его театре налицо, — спорить нельзя.
И споры наши рассудит время в своем ареопаге будущего, но как бы оно там ни рассудило, единственное, что оно, несомненно, скажет о наших художниках сцены первого сорокалетия, что это были революционеры, новаторы, люди высоких побуждений. Охотников доказывать обратное на наш век хватило. Они в своем искусственном гневе «разоблачительства» волей–неволей принижали длительную и плодотворную работу партии в рядах советской интеллигенции. Но где они, эти охотники?.. А советские художники пришли к сорокалетию Октябрьской революции в невиданном идеологическом единстве, какого не могло быть в начале революции и не могло быть даже в 30-х годах.
4
Сколько бы мы ни пеняли на себя за наши горькие ошибки и непростительные неудачи, но на земле появилось новое, советское сценическое искусство, которое вот уже сорок лет добросовестно и бескорыстно служит своему народу и соизмеряет свои достижения и неудачи с интересами народа.
Увы, мы слишком часто и по любому поводу повторяем вещи, которые для каждого из нас являются священными и сокровенными. От этого драгоценные понятия теряют свою силу. И если я сейчас повторил то, что составляет наши величайшие убеждения, то сделал это как естественный итог моих давних наблюдений и размышлений.