Собрание сочинений в десяти томах. Том 2
Шрифт:
– Я, помню, весной возвращался от вас. Вы тогда еще ходили в гимназическом платье. Я воображал, как мы поедем в лодке. Почему-то дальше лодки, камышей и стрекоз воображение не смело залетать. – Он несколько раз повернулся в кресле, снял шляпу; когда же его плечо нечаянно коснулось ее плеча, он вдруг застыл и продолжал уже совсем тихо: – Такое чувство, будто меня придавили и какая-то давнишняя радость во мне задыхается, умирает… Мне скучно и сухо жить одному. Вы меня точно из лейки немножко полили. Спасибо и за это.
Марья Кирилловна ласково и внимательно оглядела все его лицо.
– А еще труднее, когда слишком много неотданной, напрасной нежности, – проговорила Марья Кирилловна.
После «Ловли сардин в Норвегии» она прибавила:
– Хорошо, когда тоскуешь по человеке, когда по тебе тоскуют. Тогда хорошо.
Больше они не сказали ни слова. Скакали ковбои. В рояле были гроза и выстрелы. Горела железнодорожная будка. Николай Иванович отвез Марью Кирилловну домой. В подъезде осторожно поцеловал ей руку и вернулся к себе.
Николай Иванович проснулся поздно в маленькой спальне. На зеленых обоях лежал снежный свет. Снег медленно падал за трехстворчатым окном.
Куря папироску, Николай Иванович вспоминал вчерашнее. Воспоминаний было много и еще больше разбежавшихся от них невеселых мыслей. Выкурил пять папирос, и только тогда, морщась, он оделся, выпил кофе и подошел в кабинетике к письменному столу.
Книги, рукописи, начатые листы, окурки и пепел завалили весь стол. Страшно было подсесть, – не только работать в таком хаосе. Николай Иванович принялся читать газету. В три часа звонили по телефону. В четыре часа он раскрыл, наконец, том «Теории федерализма». В половине пятого пришлось лезть в трамвай, ехать на Петровку обедать. Остаток дня прошел, как всегда – никак. В одиннадцать часов на Тверской к нему привязалась бабища с таким количеством перьев на голове, что сидевший в санках у тротуара лихач прохрипел: «Смотри, тетка, не улети!» От бабищи Николай Иванович спасся по Леонтьевскому переулку. Вернулся домой и лег спать. Второй и третий день прошли точно так же, без изменения.
Наконец поутру Николай Иванович поглядел на тощие свои ноги, и у него сильно защекотало в горле, – выпил воды. Он оделся тщательно, походил по кабинету, беря в руки то газету, то книгу, затем с отвращением швырнул томом «Теории федерализма» в кучу мусора на столе и повернулся к окну.
Все так же мягко опускался с неба на землю крупный снег. Но только в сумерки Николай Иванович решился пойти на Молчановку и позвонить в третьем этаже налево. Отворившая горничная сказала шепотом:
– Марья Кирилловна очень больны, к ним нельзя.
Николай Иванович потер лоб, потом вытащил из жилета и дал горничной полтинник, спросил, можно ли оставить записку. Но записки не написал, еще потер лоб и вышел.
Стало ясно, – на улице делать нечего, у себя дома сидеть невозможно и уже совсем бессмысленно пойти к какому-нибудь приятелю. Он перешел улицу, сел на сугроб и принялся глядеть на тускло освещенное окно в третьем этаже. У Николы на Курьих Ножках благовестили к вечерне.
Пять вечеров подряд Николай Иванович заходил на Молчановку справляться о здоровье и все это время думал о том, что
На шестой вечер его впустили в просторную комнату с опущенной шторой. Он увидел синий абажур, спинку карельского дивана, клетчатый плед, несколько подушек и на них кусок щеки Марьи Кирилловны и большой ласковый глаз. Все остальное было покрыто фланелевым платком. Она выпростала из-под пледа горячую руку. Николай Иванович наклонился над ней низко, поцеловал и сел на стул.
– Спасибо, что заходили, – сказала Марья Кирилловна, – у меня была инфлуэнца и перекинулась на ухо. Думали, придется резать; вот была бы история!
Он откашлялся, но ничего не сказал. Она спросила, не хочет ли он чаю со сладким пирогом, и попросил позвонить. Принесли на подносе стакан жидкого чаю и кусочек пирога, надгрызенный зубами. С волнением, глядя на пирог, он проговорил:
– У вас так хорошо здесь, уютно.
– Ах, у нас ужасный беспорядок все эти дни, – ответила Марья Кирилловна. – Зато я досыта надумалась во время болезни. Всего лучше думать, когда хвораешь. Только нужно решить вперед, что помрешь, решить не совсем по-настоящему, а так – загрустить, что вот умрешь, как жалко… Тогда все прошлое начнет представляться без страстей и обид. Переберешь все мелочи, давно забытые.
Она закрыла глаза. В тишине комнаты, под шкафом, царапалась мышь.
– Я многое решила: не уезжать никогда больше от доктора, по ночам с ним не разговаривать… Он говорит: «На любовь нужно смотреть просто»; когда я теперь уезжала – даже назвал ее «функция». Я обиделась: «Ах, если только функция – могу и совсем к вам не приезжать!» Но мало ли что говорится со зла. Он прав. Должно быть, я просто порчу ему жизнь. А то, что меня переполняет, не знаю, – все это от безделья.
Николай Иванович завертелся, потер переносицу:
– Так все-таки нельзя.
Должно быть, она улыбнулась под платком; сморщился нос и глаз стал длинным.
– Вчера вечером наверху играли на рояле. Я задремала, и было так сладко, точно я полетела от земли. И вдруг слышу звук – однообразный, тонкий, звенящий. Он наполнил меня, и все во мне зазвенело, задрожало этим звуком, и все пространство было как звук. И показалось: умираю, люблю, жажду того, что вот-вот раскроется, распахнется ослепительным светом. Что это? А проснулась, думаю: доктор один и терзается. Он – чудак и несчастный, и пусть ничего не понимает. Вот видите, милый друг, хорошо иногда подумать…
Она повернулась на бок, положила ладонь под щеку. И точно весь воздух в комнате, пахнущий лекарством, стал спокойным и ласково-грустным.
Из-за шкафа выбежал мышонок. Он был хром и не спеша, как ручной, закружился по паркету.
Марья Кирилловна сказала:
– Дайте ему пирога.
Николай Иванович бросил на пол кусочек. Мышонок подпрыгнул, закрутился и принялся грызть пирог, припав к нему лапками.
Марья Кирилловна засмеялась:
– Говорят, есть примета: хороший человек, если его мыши не боятся.