Собрание сочинений в десяти томах. Том десятый. Об искусстве и литературе
Шрифт:
Так как поэт не писал ничего, чему бы нельзя было сыскать основания в одной из глав его жизни, то мы всюду встречаем следы недавних событий или воспоминания. В Палермо он заинтересовывается таинственной судьбой Калиостро, и воображение поэта, возбужденное живым любопытством, не могло расстаться с этим странным человеком до тех пор, пока он не воплотил его в драматический образ, создавая тем самым более ясное представление о нем для самого себя. Так возник «Великий Кофта», в основу которого легло известное приключение с ожерельем. При чтении этой, впрочем, весьма занимательной комедии мы вспоминаем, что поэт в течение некоторого времени сам увлекался подобными нелепостями; мы видим перед собой разочаровавшегося адепта, изображающего доверчивую экзальтацию учеников и умелое шарлатанство учителя, человека, когда-то разделявшего эти увлечения и близко знакомого с ними. Надо было прежде верить, чтобы потом так метко насмеяться над тем, во что он некогда верил.
В маленьких комедиях, написанных по случаю французской революции, мы не находим широкого, достойного изображения великих событий, —
«Джери и Бетели» — прелестный набросок альпийского пейзажа, — является воспоминанием о путешествии по Швейцарии.
«Триумф чувствительности» нам представляется фарсом в манере Аристофана, — это выпад поэта против литературного жанра, который он сам когда-то сделал популярным. Эта пьеса принадлежит к числу произведений Гете, давших повод к весьма преувеличенному, как мы думаем, заключению госпожи де Сталь, этой замечательной женщины, которая в остальном написала ряд достойных удивления и остроумнейших страниц о нашем поэте и сделала его впервые известным во Франции своими вольными, но полными жизни и движения переводами. Госпожа де Сталь видит в нем волшебника, которому доставляет удовольствие разрушать созданные им же самим фантомы, словом, мистифицирующего писателя, создающего определенную систему, но, как только он получает признание, внезапно от нее отрекающегося, чтобы тем самым сбить с толку преклонение публики и тем вернее испытать ее благоволение. Я же, со своей стороны, не верю в возможность создавать подобные произведения, руководствуясь столь легкомысленной и лукавой задней мыслью. Подобные причуды могут разве что привести к легкой игре ума и талантливым наброскам. Но я был бы крайне удивлен, если бы из такого источника возникло нечто остро продуманное или глубоко прочувствованное. Такое шутовство не к лицу гению. Напротив, я думаю, мне удалось показать, что поэт во всех своих творениях следовал внутреннему порыву и всюду изображал только то, что он видел или ощущал. Одаренный чрезвычайно разнообразными способностями, он должен был воспринять в течение своей долгой жизни самые противоположные впечатления, чтобы затем выразить их в, разумеется, совершенно непохожих друг на друга произведениях.
Я также готов признать, что Гете, написав «Триумф чувствительности» после «Вертера» и «Ифигению» после «Геца», мог мысленно усмехнуться, думая о том уроне, который он наносил узким теориям, и о замешательстве, в которое он ввергнет чудаков, которых можно найти в Германии в большем количестве, чем где-либо, — людей, всегда имеющих наготове теорию, которую они привешивают ко всем великим художественным произведениям. Но я еще раз повторяю — такое чувство могло только сопровождать его труд, но отнюдь его не обусловливать; ибо источник этого чувства находится в самом поэте, а формы, которые оно принимало, — следствие обстоятельств и времени.
Для того чтобы завершить рассмотрение драматического творчества нашего поэта, мы должны еще упомянуть о «Евгении — внебрачной дочери», которая нам известна только по первой опубликованной части. В ней действующие лица не принадлежат никакой стране, никакому народу — они называются королем, герцогом, дочерью, гофмейстериной. Ее язык превосходит все, что было создано поэтом в данной области. Однако, когда читаешь «Внебрачную дочь», кажется, что поэт не чувствует больше потребности высказаться и, в сознании, что все уже сказано, не хочет больше изображать свои личные переживания, всецело отдается вымыслу, и тогда представляется, что поэт, устав наблюдать за человеческой жизнью, пожелал уйти в воображаемый мир, где не существует ограничивающей его действительности и где он может все перекроить по своему произволу.
Итак, оглядываясь назад, мы видим, что поэт начинает свою драматическую литературную деятельность подражанием действительности — в «Геце фон Берлихингене», затем проходит, не долго в них задерживаясь, через увлечения неправильным поэтическим жанром, — мы говорим здесь о мещанской драме, в которой без должной возвышенности изображается обыденное, — и вот в «Ифигении» и «Эгмонте» возвышается до трагедии, которая уже более идеалистична, чем его ранние вещи, но все же коренится в земле, — однако он и ее теряет из виду и переносится в мир фантазии. Поучительно следить за силой его воображения, сначала столь живо интересующегося зрелищем земных дел, а затем постепенно от него удаляющегося. Нам кажется, что с течением времени упоение искусством восторжествовало в писателе даже над чувством поэтического воссоздания, что поэт в конце концов начал интересоваться больше совершенством формы, чем богатством живого воображения. Внимательно присматриваясь, мы убеждаемся, что форма еще недостаточно развита в «Геце», что она уже преобладает в «Ифигении», а в «Побочной дочери» составляет решительно все.
Такова история театра нашего поэта; исследуя его дух в других литературных жанрах, в которых он себя проявлял, мы, конечно, смогли бы легко напасть на самые различные линии, отдельные точки которых соприкасались бы с отмеченными нами здесь, — так, мы можем усмотреть общность «Вертера» с «Гецем», «Германа и Доротеи» с «Ифигенией», а «Избирательное сродство» явится великолепной параллелью к «Побочной дочери».
Если с нами согласятся, если пожелают смотреть на литературное развитие Гете как на отражение его внутренней, нравственной жизни, — тогда станет ясным, что для понимания его необходимо полное собрание всех его сценических произведений, а не перевод отдельных пьес;
1826
ДАНТЕ
При оценке выдающихся качеств души и духовной одаренности Данте мы тем справедливее воздадим ему должное, когда не будем терять из виду, что в его время жил также и Джотто и что тогда же проявилось во всей своей природной мощи изобразительное искусство. Этот могучий, обращенный к чувственно-пластическому видению гений владел и нашим великим поэтом. Он так ясно охватывал предметы оком своего воображения, что свободно мог их потом воссоздавать, заключая их в четкие контуры; вот почему все, даже самое странное и дикое, кажется нам у него списанным с натуры. Данте никогда не стесняет третья рифма — напротив, она помогает ему в достижении намеченной цели, способствуя созданию завершенных образов. Переводчик обычно следовал за ним и в этом направлении. Он представлял себе все, созданное поэтом, и затем старался воссоздать это на своем родном языке своими рифмами. И если я все же чувствую известную неудовлетворенность, то в этом виновен сам Данте.
Все пространственное построение Дантова ада имеет в себе нечто микромегическое, а потому смущающее наши чувства. Мы должны представить себе ряд уменьшающихся кругов, идущих сверху вниз, до самой пропасти; это сразу заставляет нас вспомнить об амфитеатре, который, при всей его грандиозности, должен казаться нашему воображению все же чем-то художественно-ограниченным, так как, созерцая его сверху, вполне возможно увидеть его целиком, вплоть до самой арены. Стоит только взглянуть на картины Орканьи — и нам покажется, будто перед нами перевернутая картина Кебеса, — воронка вместо конуса. Этот образ более риторичен, чем поэтичен, воображение им возбуждено, но не удовлетворено.
Однако, не желая безусловно превозносить целого, мы тем более поражаемся удивительному разнообразию частностей, которые смущают нас и требуют почитания. Здесь мы можем отозваться с одинаковой похвалой и о строгих, отчетливо выписанных сценических перспективах, которые шаг за шагом заступают дорогу нашему глазу, и о пластических пропорциях и сочетаниях, и о действующих лицах, их наказаниях и муках.
В качестве примера мы приведем здесь следующее место из двенадцатой песни:
Вкруг нас обломки диких скал теснились, Нас хаос страшный тьмою вдруг объял, Ты помнишь — горы мрачные валились В долину, где Адиджи светлый вал Струился вдаль, — землетрясенье ль было, Подземный взрыв, — никто нам не сказал. Обломков груда дикий склон покрыла; Кругом лишь камни; робко я глядел На взрог скалы, лишь на нее ступила Нога моя, и страх мной овладел… Так шли мы дальше — всюду, всюду скалы, Все колебались камни подо мной, Я еле шел, от трепета усталый, И он сказал: «Откуда ужас твой? Весь этот хаос ныне крепко скован Безумной силой, вечный пленник мой… Услышь меня! Когда я, зачарован Извечной тьмой, во адский мрак сходил, Был этот мир навеки злобой скован, Когда ж с небес победно тот вступил, Что восхотел великий круг мучений Себе отторгнуть, огнь его палил, Ужасный гул великих сотрясений Раздался тут — казалось мне, что вновь Родится мир и что в огне молений Расплавит зло предвечная любовь. Тогда все скалы рухнули — в осколки, В минувший хаос обратяся вновь».