Собрание сочинений в шести томах. т 1
Шрифт:
– А на хрена мне, пардон, в Дом творчества ехать? – тупо спрашиваю, ибо одурел от услышанного.
– Многие, не пережившие того, что вы, писатели, остро нуждаются сейчас в лагерных сюжетах. Вот вы и подкиньте им за столом, в бильярдной и так далее парочку бериевских ужасов. Пусть пишут. Нам это нужно. Ну, до свидания.
– До свидания. Передайте, начальник, председателю вашего комитета генералу Серову, что я в любом случае уважаю глухую несознанку. Привет также Кидалле, если вы его не замочили, заметая следы. И еще скажите Серову, что Фан Фаныч не фраер и на учете в дурдоме состоять не намерен. Адью. В Дом творчества поезжайте сами. Ну что ты скажешь, Коля? Чисто сработано?
– Куда, – говорит, – хозяин, едем?
– В зоопарк, Вася, в зоопарк. Тебе известно, что преступники любят возвращаться на место преступления?
– Это вы насчет амнистированных и реабилитированных?
– Вот именно, – говорю, – догадливый ты парень, Вася.
14
Попросил я его высадить меня на Больших Грузинах у служебного входа. Отблагодарил за нервотрепку стоянки у КГБ. Повторяю затем все свои действия, как в кино на родном процессе. Воровато оглядываюсь и хочу шмыгнуть через служебный вход, хотя сам не понимаю, зачем мне это сейчас нужно.
– Гражданин! Гражданин! Пропуск! – окликнул меня,
как говорят плохие писатели, до боли знакомый голос. Иду
с понтом, не спешу. – Стой, тебе толкуют!
Оборачиваюсь, Коля, и вижу натуральнейшего, слегка постаревшего сторожа Рыбкина с медалью «За оборону Сталинграда» на стареньком пиджачишке.
– А! Это ты, артист! Здорово! – буднично говорит Рыб
кин. Я к нему бросаюсь, обнимаю, трясу за плечи, целую, и
у него, алкаша старого, нос напудрен для маскировки багровости от дирекции, разит, разумеется, пивом изо рта и портвейном, но я чую почему-то родство с этим человеком.
– Здорово, Рыбкин, здорово, кирюха!
– Не дадут тебе народного. Опять с утра надираешься, – говорит Рыбкин. – Я и то терплю. У сменщика вчера двух соболей ляпнули и большого бобра. А это знаешь, сколько на валюту? Идем в помещение, – говорит Рыбкин, а сам кнокает на мою оттопыренную «скулу».
Поддали. И веришь, Коля, сколько я ему ни вдалбливал, что я натуральнейший Фан Фаныч, а никакой не артист, он только лыбился и говорил, что мне по новой надо ложиться на улицу Радио антабус принимать, не то скопычусь от белой горячки, как один негр из африканского посольства. Он приехал ночью на кремовом «Форде», перелез через забор, и поутрянке негра нашла служительница в крокодиловом бассейне. Негр сидел в воде и плакал, а крокодил забился от страха куда-то в угол. В органах он, протрезвев, объяснил, что пьет от тоски по Африке и уже не раз ночевал по пьянке в слоновнике, антилопнике и обезьяннике. Его и выслали в 24 часа, даже опохмелиться не дали.
– Представляешь, каково было лететь, не поправившись?
– Представляю, – говорю и понимаю, что не удастся мне доказать Рыбкину, что я – это я, потому что он с туф-товым Фан Фанычем вместе снимался, пил, получал гонорары и ходил обедать в Дом кино.
На все, что я втолковывал, он отвечал:
– Наливай и не пудри мне мозги. Дай от радио отдохнуть.
– Хорошо, – говорю, сбегав еще за бутылкой, – а кенгуру убивали или не убивали?
– Убили. Как же не убить? Тогда бы и кина не вышло. Все было, как в жизни.
Тут я, Коля, уронил голову на руки, хмель с меня сошел, и не знаю, сколько я так просидел. Рыбкин, наверное, подумал, что я задрых, вышел и тихо дверь прикрыл. Ну что мне стоило тогда взять
– Рыбкин! – кричу. – Рыбкин! – а он не идет. Подхожу к окну, смотрю, мой подельщик Рыбкин шмонает каких-то студентов. Проверяет ихние цилиндры для чертежей. – Ну что, – говорю потом, – обнаружил похищенных кобр или выдру?
– У нынешней молодежи, кроме глистов, ничего за душой нет, – отвечает Рыбкин. – Очухался?
– Ты когда меня последний раз видел? – спрашиваю.
– Месяца за два до смерти генералиссимуса. Потом ты куда-то пропал. Ну, думаю, заелся, завязал и в гастроль ушел.
– Так. Значит, его убрали? Убрали.
– Кого?
– Меня.
– Ну и куда же они тебя… того? – спрашивает Рыбкин.
Нормальные люди, Коля, очень иногда любят поговорить
с людьми, на их взгляд, поехавшими и стебанутыми.
– В крысиный забой они меня закомстролили. Темно там было, как до сотворения мира. Выпьем, Рыбкин.
– Ха-ха-ха! Что же ты там делал, в забое?
– Крыс бил обушком между рог. План выполнял.
– А вот тут, артист, я тебе и зажал яйца дверью! Как же ты их бил, да еще между рог, в сплошной темноте? Опомнись? Ты не чокнулся, а распустился. Возьмись за ум, мудила ты из Нижнего Тагила! А крысы и мне представляются минут за десять до белой горячки. Иногда гуси черные в валенках белых, и у каждого в клюве орден «Мать-героиня». Беги за бутылкой, а то я тебе как врежу сейчас прикладом, так сразу вылечу от дури.
Сбегал я поновой. Сидим, трекаем, но сбить Рыбкина с того, что я не артист, а Фан Фаныч, мне не удалось. Справку об освобождении он даже смотреть отказался.
– Бывает же, – сказал мне Рыбкин на прощание, – что
человек вроде бы не сумасшедший, а на самом деле… того.
А бывает и наоборот. Захаживай. А к кенгуру не ходи. Опять расстроишься, и возись тогда с тобой. Я же на посту все-таки.
Но, Коля, хоть и обалдел я порядочно, не пил-то ведь сколько лет, а до кенгуру добрался. Подхожу к вольеру, словно на свидание пришел: сердце колотится. Впрочем, сердце, может, и от водяры колотиться: она же, гадюка, с каждым днем все больше и больше в яд превращается. Нарочно нас, что ли, травят? Смотрю. Все, как в кино, а самого животного не видно. Вон на том месте я ее насиловал, бедную Джемму, вон там нанес несколько ран финским ножом, там прикончил. Вдруг из-за зеленого строения нелепейшей походкой вышла кенгуру. Читаю табличку: «Кенгуру Джем-ма. Год рождения 1950». Копия той, убитой.
– Джемма! – кричу. – Джемма! – Подходит к решетке.
– Здравствуй, детка! – Кинул ей французскую булку. – Значит, это я тебя хотел, заметая следы, взорвать вместе с мамой, положив в ее сумку гранату-лимонку? Вот ты какая, – говорю, – отгрохала! Большая. Красивая. Ешь, миляга! – просунул руку за решетку. Джемма дохнула на нее жарко, ткнулась в ладонь трепетным носом, а я думаю, Коля, что только электронной машине могло прийти в голову, что Фан Фаныч способен захотеть трахнуть, а потом убить заморское животное. Все-таки мы лучше, чем о нас думают машины и Кидаллы.