Собрание сочинений в шести томах. Том 2
Шрифт:
— А сейчас, дорогой друг, — сказал он, усаживая меня возле небольшого секретарского столика и опускаясь в кресло сам, — возвратимся к нашим несчастным баранам. Дело есть дело, и строг закон, но закон! Нам приходится с вами беседовать по очень неприятному делу, хотя, говоря по-честному, виноваты не вы и не я, а те идиоты, которые не вздёрнули негодяя ещё десять лет тому назад. Но факт есть факт, Гарднера не повесили в сорок пятом году, а убили на третий день после появления вашей статьи, и это в корне изменило всё дело. Именно поэтому мне приходится беседовать с вами в качестве королевского прокурора, и ничего тут не попишешь. Вы, зная меня, угадываете, кому отданы мои симпатии, и поэтому понимаете и то, насколько сложно моё положение. Курите, пожалуйста, эта дощечка только для моего секретаря.
— Моё ещё сложнее, — усмехнулся я, выбирая из его портсигара папиросу. — Мне приходится доказывать вам, высшему блюстителю
— Ну что ж, я знал, что вы мне ответите именно так, — улыбнулся прокурор и, взяв себе папиросу, закрыл портсигар. — Действительно: как доказать, что Гарднер убит по вашему подстрекательству? Конечно, если ставить вопрос так, то вы для меня, как для прокурора, полностью недосягаемы. Тут даже анонимные письма, ежедневно приходящие в адрес полицей-президиума или королевской прокуратуры, не помогут. Хотя надо вам сказать, что я получил и такое, где стояло просто чёрным по белому: «Убил Гарднера я, бывший борец фронта Сопротивления, узнав из статьи Мезонье о том, что разделывал этот мерзавец. В то время, когда мы, патриоты, сидели в подполье, этот изверг...» Ну, и так далее на десяти страницах. Но ясно, что такое письмо может написать всякий ваш недруг специально для того, чтобы посадить вас на скамью подсудимых. Нет, вся беда, друг мой, в том, что от вашей статьи пахнет убийством. Она криминальна сама по себе. Именно только с этой стороны королевская прокуратура и смотрит на ваше дело. Только с этой. И больше ни с какой. Вы знаете, как наш закон определяет подстрекательство? — И он продекламировал: — «Призывы через печать или листовки, размноженные типографским, стеклографическим или всяким иным способом, к совершению террористических актов против лиц, не занимающихся в момент преступления государственной, политической или общественной деятельностью». Санкция статьи до года одиночного заключения... Год одиночки! Вот и всё, что вам грозит.
Он говорил, очень ласково и тихо смотря мне в глаза. Но я-то отлично видел, насколько серьёзно всё, что он на меня двинул, и насколько мало я могу сейчас рассчитьшать на какую-то справедливость. На минуту мне даже сделалось страшно. Ведь что я ни говори, о чём я ни кричи, а стену, воздвигнутую им против меня, уже не пробьёшь ни кулаком, ни ломом. И тем не менее, подчиняясь голому инстинкту отбиваться, когда на меня наскакивают из-за угла, я сказал:
— Но если, как вы говорите, убитый — мерзавец, заслуживающий верёвки, а факты, изложенные в статье, правдивы, то тогда в чём моя вина?
Он пожал плечами и успокаивающе улыбнулся.
— Повторяю: в подстрекательстве через печать и ни на одну букву больше. Вы говорите, все факты вашей статьи правдивы. Но, дорогой коллега, во-первых, закон не входит в обсуждение оценки личности жертвы, а во-вторых, излагать факты можно по-разному — в криминальном случае так, чтоб в конце их обязательно следовал вывод: «Бей!» — или, ещё лучше: «Убей». Если мы констатируем такое намерение автора статьи и такое изложение фактов, мы должны ставить вопрос о подстрекательстве, даже не затрагивая вопроса, кто является объектом нападения и насколько он его заслуживает. В вашем деле именно такой случай. — Он помолчал и вдруг спросил: — Вам ясно, коллега, насколько ограничительно мы смотрим на вашу ответственность?
Я развёл руками.
— Но я-то не говорил ни «бей», ни «убивай».
Прокурор хмыкнул и хитро погрозил мне пальцем.
— Коллега, коллега, мы же с вами оба юристы и оба всё понимаем! Важен не грамматический, а правовой аспект фразы. Да, буквально вы нигде не написали «убей». Ну и что из этого? Призыв есть призыв. В этом-то всё и дело! И, говоря строго между нами, убийство всё-таки налицо, и если мы закрываем глаза на труп нациста, то это не значит, что мы его не видим.
Я молчал.
— Одним словом, сейчас я отдал вашу статью на изучение и консультацию. Как только будет установлено в ней наличие момента подстрекательства, то есть призыва к убийству лица, находящегося под государственной защитой, мы возбудим против вас формальное криминальное преследование и отдадим под суд. Ну а какой будет приговор, это уж дело совести присяжных. Это, так сказать, одна сторона дела. Но есть и другая. Есть, к сожалению, и другая. — Он взял со стола какую-то папку и положил её перед собой. — А может быть, впрочем, и к счастью. Это смотря по тому, к какому соглашению мы сейчас придём. Речь идёт о втором «разоблачённом» вами, журналисте, статью которого вы так заострённо, с восклицательными знаками и скобками в середине, но, извините, не всегда вполне лояльно и уместно цитировали.
— А он, кстати, вместе со мной
— Да прежде всего потому, что вы, извините, передёрнули карты! — спокойно воскликнул прокурор. — Вы пишите: «статья», а цитируется-то письмо, пусть коллективное, но всё равно только письмо — документ совершенно частный и нигде не напечатанный.
— А что это было за письмо, вы знаете? — спросил я.
— О, не беспокойтесь, ваша фотокопия у меня, — значительно улыбнулся прокурор и постучал пальцами по папке. — Вот она! Документ, конечно, на редкость подлый, но опять-таки я же говорю не о моральной оценке его, а о том формальном и, простите, совершенно неоспоримом нарушении права, которое вы имели неосторожность допустить. Называя письмо статьёй и предавая гласности то, что имеет частный характер, вы совершаете преступление. Право опять-таки отнюдь не на вашей стороне. Поэтому, когда потерпевший обратился ко мне с жалобой...
Тут меня наконец взорвало окончательно, и я спросил грубо и прямо:
— Прямо-таки к вам? К самому королевскому прокурору? Этот фашист? С жалобой на оскорбление в печати? Да за кого, ваше превосходительство, вы, наконец, меня принимаете?
Я думал, он также закричит на меня, но он улыбался всё добрее и добрее.
— Да ведь в этом-то и весь вопрос, дорогой господин Мезонье, — сказал он очень добродушно и даже фамильярно. — В том-то и вопрос, за кого мне вас принимать. Вот говорят: «Принимай его за коммуниста». Я отвечаю им: «На это у меня нет никаких оснований, да и впечатление он оставляет совсем иное». Другие говорят: «Считай его за честного журналиста». — «А что такое „честный журналист“? — спрашиваю я их. — По отношению к кому он честен? Кому он служит? Его статьи, составленные вместе, представляют определённую систему нападений, направленную прямо против основных ценностей нашего мира. В том числе против, — он стал загибать пальцы, — содружества с нашим великим другом — раз, против права нашей маленькой нации быть великодушной и незлопамятной — два, против основ нашей послевоенной политики — три, против основ нашей конституции — четыре, против жизни честных граждан, привлечённых к делу охраны безопасности Европы, — пять!» Хватит? Вот видите, что получается, — и он показал мне сжатый кулак.
— Эти речи, ваше превосходительство, я уже однажды слышал из одного рупора, — сказал я, — только не знал фамилии диктора.
Я думал, что он хоть тут рассердится, но он только встал, подошёл и обнял меня за плечи.
— Дорогой господин Мезонье, а я ведь не диктор, — сказал он шаловливо, — вернее, я диктор, но никак не автор текста. Беда в том, что вы, мой дорогой, честный, но, увы, неосторожный друг, не учли нескольких важнейших моментов сегодняшней мировой обстановки и реальной расстановки сил. Отсюда и все ваши болести. Впрочем, давайте попытаемся что-нибудь сделать для их врачевания.
Он подошёл к столу, поднял телефонную трубку и приказал секретарю вызвать из комнаты ожидания редактора.
Фашист вошёл и сел на второй стул, сбоку стола королевского прокурора, так что теперь я сидел перед ними обоими, как на скамье подсудимых.
— Ну вот, — сказал прокурор, — все мы в сборе, и давайте кончать это дело. Я не знаю в стране человека, который пожалел бы того негодяя. Своё он получил звонкой монетой, но мы-то...
Мне очень трудно передать полностью свои ощущения от всего этого разговора, но это было чувство какого-то совершенно неподвижного, безмолвного и даже просто тупого удивления, пожалуй, даже ошеломления всем тем, что происходит. Я не кричал, не протестовал, не возмущался, я даже не расспрашивал ни о чём. Просто вдруг в совершенно ясном и чётком свете я увидел то, о чём даже и догадываться-то не смел, — все эти тёмные лазы, чёрные ходы, разбойничьи подземелья, которыми были связаны все корпуса и фасады нашей государственности. Всё вдруг оказалось совершенно иным. Там, где я видел политических врагов — судью и преступника — оказались тайные, но преданные друзья, связанные общностью преступления, и в свете их общих задач вдруг прокурор стал не прокурором, Гарднер — не Гарднером, и преступник — не преступником. Внезапность этой перемены была настолько ошеломляющей, что я не сумел ни оценить, ни понять её сразу, а только смутно почувствовал, что отныне всё, что у меня было — моя вера в людей, мои убеждения, то дело, над которым я, правда, лениво и вяло, но зато с полной верой работал всю жизнь, взгляды, которые я исповедовал, и даже моя профессия и годы учения, — всё полетело к дьяволу. А как начинать сызнова, за что хвататься и с чем бороться насмерть, я ещё не знал. И когда высокий холёный человек в роговых очках, курящий папиросы специальной марки, не притворяющийся королевским прокурором, а всамделишный королевский прокурор, сказал мне добродушно и дружески: «Давайте-ка кончать это дело миром!» — я не нашёлся, что ответить ему.