Собрание сочинений в шести томах. Том 2
Шрифт:
Я смотрел на него. Он говорил пока ещё тихо и ласково, но так как лицо его уже слегка порозовело, а глаза поблёскивали, я знал, что теперь он не остановится, не высказав всего.
— Так вот, — продолжал он, — я и подумал: «Полно, да правильно ли это? Кому это надо? На кого же мы работаем?» И, признаюсь, спросив себя так, я не нашёл что ответить.
«Ничего ты не подумал, — понял я, — это всё там тебе вбили в голову. Для этого и вызывали...»
Но сказал-то я совсем другое:
— А почему вы не ответили им, шеф, что не далее как в последнем номере мы поместили за полной подписью кряду целых пять писем, одобряющих приговор суда и казнь?
— Ну да, — ответил он грубовато, — мы их поместили, это так, конечно, но, дорогой мой Ганс, то, что вы поместили в газете, — давайте уж говорить
Положив руки на подлокотники, я смотрел ему прямо в глаза и слушал. Ведь ясно же, что он принёс в своём портфеле уже готовый ультиматум и не уйдёт, не поставив его передо мной во всей его грозной нерушимости. Шеф был сговорчивым редактором, он мог бесконечно долго закрывать глаза на работу какого-нибудь отдела, который проводит определённую линию, даже на то, что на его голову за это льют помои и изощряются в самой неприличной ругани правые газеты, — это ведь, в конце концов, только поднимает тираж. С истинным величием выносил он также стрелы сатирических журналов, угрозы анонимов, развесёлые звонки хулиганов и даже то, что кое-какие объявления ускользнули от нас к соседям. Эти жертвы поднимали репутацию газеты. Но ведь жертва жертве рознь, и одна угроза не похожа на другую. Иногда ласковый совет помолчать и подумать весит во сто раз больше всех истошных угроз и криков. А именно такой совет ему, по-видимому, и дали.
Я ответил ему, что и у таких писем свои читатели: есть не один десяток тысяч таких, для которых крик «Бей предателя!» убедительнее всех статей на свете о праве и справедливости. Вспомните дело Дрейфуса.
Он мне ответил грубовато, хотя всё ещё ласково:
— Бросьте, Ганс! Это у вас попросту бесцельная болтовня. Никого эти ослиные вопли убедить не могут, и вы хорошо знаете, что подбирали. Будем хоть честными друг с другом.
— Честными? — переспросил я и пожал плечами.
Это взорвало его, но на этот раз он ещё сдержался.
— И объективными, Ганс, да, ещё, кроме того, и объективными! — сказал он. — Да будет выслушана и другая сторона. Это же основное правило нашей юриспруденции. И когда суд его нарушит не в пользу обвиняемого, вы, юристы, ведь чёрт знает что поднимаете. А в газете, которую выписывают сотни тысяч, а читают миллионы, вы, судья праведный, сами отбираете нужных вам свидетелей. Да ещё как отбираете!
— Постойте, — сказал я, глядя на его покрасневшее лицо с тяжёлыми глазами. — Но ведь для того, чтобы выслушать эту другую сторону, нужно, чтобы она не только была налицо, но ещё и умела по-людски говорить и писать.
Этого он только и ждал, — сразу просветлел, успокоился, ударил пухлой ручкой по своей откормленной рыжей жабе, и она глухо квакнула, подпрыгнула и развалилась, а он полез в её нутро и с лёгкостью фокусника выхватил оттуда четыре листика бумаги, сложенные вдвое.
— Ну, а это? — спросил он скромно и торжественно.
Две недели тому назад я действительно получил это письмо по почте, но не опубликовал его, а спрятал в одну из папок. Теперь шеф сидел и тряс передо мной его копией. Я хорошо знал историю автора этого письма редактора пронацистской газетки «Факел», выходившей в нашем городе в дни оккупации. Этот редактор вдруг исчез, как сквозь землю провалился, в тот день, когда в наш город вошли союзные войска и первой запылала редакция его газеты.
С полгода он прятался по предместьям, а потом его поймали, судили и приговорили к каторжным работам. Он даже где-то не то год, не то два просидел за решёткой, но кто его судил, где это было, а главное, как он освободился, я так и не знаю. Важно то, что вот уже с год он гулял по нашему городу, а судя по тому, что все газеты нашего города получали его письма под копирку, снова готовился спасать мир. Только теперь он ратовал за демократию, а особенно не мог нарадоваться на ту её энергичную форму, которая была, по
Я хранил тогдашнее письмо, двенадцатилетней давности, и письмо, полученное мной десять дней назад, в одной и той же папке и собирался поместить их в одном номере газеты.
Но этого шеф как раз и не знал и моё молчание понял по-своему.
— Вот поэтому-то, Ганс, нас и обвиняют в подыгрывании красным, сказал он поучительно и спрятал письмо.
До сих пор с начала этого разговора, да и всю эту неделю, если говорить начистоту, мне было довольно-таки тоскливо, но тут я по-настоящему разозлился и на какую-то долю секунды вдруг увидел не себя и его, зарвавшегося сотрудника и добродушнейшего шефа самой большой газеты департамента, а совсем других людей и другое время. Как это бывало уже не один раз в течение последнего полугодия, я на одну секунду опять пережил тревожный рёв сирены, кошачий визг флейт и грохот барабанов — всю страшную музыку триумфальных маршей захватчиков в оккупированном городе. И в глубине этих годин я опять увидел зал, увешанный гипсовыми мордами обезьян, глубокое кресло, в котором сидел мой отец, — худощавый, щупленький, с растерянной улыбкой и близоруко моргающими глазами, — а перед ним стройную, злую, сухую, подтянутую фигуру офицера оккупационной армии; увидел я и себя — растрёпанного мальчишку, вплотную прижавшегося лицом к неплотно затворенной двери, пахнущей сосной и воском. Всё это было страшно далеко и, конечно, совершенно непохоже на сегодняшний разговор, но и там ведь всё начиналось каким-то документом, и там приводились доводы, и там далеко не сразу и совсем не свирепо звучали ласковые, осторожные угрозы, и даже не угрозы, а просто предупреждения. И, вспомнив всё это, я не мог уже ни хитрить, ни вести игру, а мягко, но прямо спросил шефа, так прямо, как никогда не осмеливался спрашивать раньше:
— Так что же вы хотите мне предложить, господин Ланэ?
Именно «господин Ланэ» — так его в те годы называла и моя мать. Он вздрогнул от неожиданности, но тут внесли кофе — великолепный мельхиоровый кофейник моей матери со стеклянным верхом, с массой ситечек, фильтров, отстойников, каких-то колёс и суконок, — и я захлопотал над столом. Пока я расставлял чашки, он смотрел на меня и думал, а потом бросил бумагу обратно в портфель, застегнул его и, улыбаясь, сердечно и дружески приказал:
— Ганс, это всё надо прекратить.
— Да? — спросил я.
И так как в моём голосе не было действительно ничего, кроме любопытства, это взорвало его опять. Он тяжело отшвырнул мягкий портфель он мягко шлёпнулся на кресло — и почти закричал:
— Да, да, всё это надо прекратить раз и навсегда! Коли все редакторы будут вести такую линию, знаете, во что мы превратимся? Вот! — он ткнул куда-то в угол. — В коммунистический агитационный листок, в копеечную прокламацию, в воскресное приложение к «Юманите»! Вы хотите этого? Ну, так я этого совсем не хочу. Я им не слуга! Вы смотрите, до чего мы дошли! — Он снова распахивал портфель и выхватывал оттуда какие-то бумаги, письма, вырезки, тряс ими, а потом швырял на диван. — Вы видите, — говорил он яростно, — видите, что мне пишут о нашей газете? А с кем я говорил, вы знаете? Ну так вот, мне довольно! Я больше не хочу так! Себя мне не жалко, но газету, газету я вам не дам губить!