Собрание сочинений в шести томах. Том 3
Шрифт:
Отец Крылов полез на звонницу. Один из малых колоколов — тарелочек дребезжал и вроде был с трещинкой.
Отец зачем-то послал к нелюбимому им протоиерею Лебединскому пономаря Авксентия Васильевича, а сам надел широкую поповскую шляпу из соломки и, опираясь на пасторскую трость, отправился в собор послушать спевку хора. Словом, все готовились и кипели.
А затем вдруг что-то произошло. Быстро, каким-то чуть не воровским шагом вернулся Авксентий Васильевич, но не пошел в комнаты, а зашел на кухню, спросил Феклу, где хозяин, и тут же как провалился сквозь пол. А через полчаса вернулся, прошел в
— Я ж всегда говорил, что он тиран.
Николай промолчал, потому что не знал, о ком это, стоящая же сзади с тарелками Фекла быстро и охотно подтвердила:
— Так точно, батюшка Александр Иванович. Отец сверкнул на нее глазом и объяснил:
— Лебединский тиран. Нерон и Калигула древних! — ("Калигула никогда не спал более трех часов. Злые и честолюбцы спят мало" — было напечатано недавно в "Нижегородских ведомостях". Лебединский и верно страдал бессонницей.) — Я послал за ним — не хочет ли, мол, служить на заутренне — а он: "Скажите настоятелю, пусть он с обедней пока не беспокоится. Владыка все переменил. Я повещу, если надо. А не повещу, так и беспокоиться не о чем". Вот так, с кондачка, и поступают наши Нероны и Калигулы. И ведь не спросишь! Владыка приказал, вот и весь их сказ.
— Так, может, еще повестит, — робко предположил Николай.
— Да, жди! — фыркнул отец и прошел вслед за Феклой в столовую.
На выборах в предводители дворянства отец не служил. Служил какой-то А. А. В. — а кто он, (ученым) неизвестно (и по сю пору).
А еще через несколько месяцев, в мае 1853 года, Николай увидел преосвященного совсем в ином виде и качестве, и это было поистине как бы явление владыки народу. Он сразу же подал записку, но она не пошла, и "Нижегородские ведомости" об этом событии ничего не написали.
В этот день Щепотьев срочно, через посыльного, вызвал к себе Николая на дом. Когда Николай вошел, редактор сидел за огромным письменным столом и просматривал какие-то листки. И стол, и хозяин, и вместительное кресло, в котором он сидел, — все было словно вырублено из одного куска мореного дуба. Все было дубовое, квадратное, черное, топорное и тупое, тупое, нетленное. ("Это был субъект, — напишет потом Николай, — сокрушивший все мои логические построения".)
— Здравствуйте, Николай Александрович, — сказал Щепотьев. Присаживайтесь. Ну, у вас, я слышал, все здоровы? Слава Богу! — он положил листки на стол. — Голос у него был глухой, но отчетливый. Каждое слово вылетало отдельно ("Голос его напоминал звук обуха, вбивающего долото в дерево"). Значит, вот что. Надо срочно дать статейку о спектакле в Благородном собрании.
"Ах, вот как! — понял Николай. — Значит, все-таки дать надо! Прекрасно!" Такую статью он уже раз написал, но она бесследно исчезла в объемистых кожаных папках редактора, — и с тех пор о ней Щепотьев не упоминал ни разу.
— Но ведь я… — начал Николай.
Щепотьев закрыл на какую-то долю секунды глаза, потом открыл их и уставил на Николая свой обычный неподвижный и незрячий взгляд.
— Да, вы уже однажды написали статью, — согласился он, — вот она, — он протянул Николаю листки, — но ведь ее сегодня не напечатаешь —
— Так, — согласился Николай.
— Ну вот, а княгиня Марья Алексеевна, наша бывшая милая соседка, настаивает, чтобы статью написали именно вы, Николай Александрович. Он, мол, все у нас знает, несколько раз был на наших репетициях… Я ответил — ну и прекрасно, сейчас посылаю за Николаем Александровичем. И вот…
Загадочные глаза Щепотьева были по-прежнему мертвы и застойны, но Николай знал их необычайную приметливость и зоркость. И восковая неподвижность лица его тоже была одной видимостью. В мозгу чиновника особых поручений непрерывно вращались и скрещивались круги необычайной машины схоластика XIII века Реймонда Луллия. "Значит, вот в чем дело, — понял он, княгиня Марья Алексеевна Трубецкая и с ней сиятельные участники благородных спектаклей навалились скопом на Александра Ивановича".
Так оно и было. К редактору пришли любители. Все шкиперские трубки неважно то, что они никогда не видели моря (Волга тоже ведь не маленькая), все белейшие, ломкие от крахмала и свежести воротнички, — все благоуханные, словно облитые солнцем золотые флеры и вуали, — словом, резкая мужественность и тончайшая женственность, напор и кокетство, мужская сила и женская слабость, — все пошло на приступ стола редактора. Недоумевали, негодовали, спрашивали и иронизировали.
— Для чего же тогда вы выдаете свои ведомости? — спрашивала одна.
— Что же, Москве, что ли, прикажете о нас писать? — спрашивал один.
— Да, если бы это было в Москве, давно бы все газеты…
Александр Иванович смотрел на них из своей дубовой крепости и спокойно отвечал:
— Ну, что вы, месье, мадам, разве я против? Я не враг родного города. Вот все руки не доходили, а раз так, то сегодня же пошлю к вам одного профессора словесности.
— Не надо нам вашего профессора, — отрезали ему, — только Николая Александровича Добролюбова.
Тут Александр Иванович, верно, несколько не то что заколебался, а просто немного посомневался: можно ли?
— Господа, — сказал он, — но это же дело важное, нужно авторитетное слово ученого, а Николай Александрович все-таки семинарист.
— Ну что ж, — сказали ему (господа и дамы, князья и княгини, помещики и помещицы), — хоть и семинарист, но нам никого, кроме него, не нужно.
— Но, господа, господа, — продолжал вбивать свои деревянные гвозди редактор, и тогда вдруг затрясся и забрызгал слюной над ним некто очень видный и сановитый, весь в орденах, и хотя за солидностью, параличом и полной неспособностью в спектаклях не участвовавший, но имеющий в них, видимо, все-таки какой-то свой сокровенный интерес.
— Ведь бесплатно, бескорыстно, безвозмездно, исключительно в пользу неимущих, по закону христолюбия, — орал он. — Вон когда у вас на ярмарке этот галах чумазый сабли глотал да угли пожирал — вы о нем писали, а тут, когда участвуют, и кто? кто? Ее сиятельство, его сиятельство, его высокопревосходительство г-н Улыбышев…
И сизомордый редактор, с коком на гладко вылизанном черепе — если не сам Собакевич, то уж безусловно родной брат его ("От вашего жильца так и разит Полканом", — сказал как-то Лаврский и сморщил нос), вызвал через посыльного Николая и сказал ему: