Собрание сочинений в шести томах. Том первый
Шрифт:
Про Ивана Халевина сведения были разноречивы и туманны. Однако не подлежало сомнению, что главным сподвижником Арапова был именно он.
Третье имя фигурировало только раз, в последней строчке донесения — это был пономарь Иван Семенов, сидевший под арестом почему-то в одной камере с Халевиным.
Арапов скрылся.
Халевин и Семенов сидели в тюрьме, Державин таскал их на допросы.
Оба они сидели в одной камере самарской тюрьмы.
Тюрьма была уже давно переполнена, заключенные сидели по сорок человек в одной камере.
Даже подвалы были набиты до отказу, однако
Один из арестантов — пономарь Иван Семенов, длинный и худой старик, с густыми рыжеватыми волосами, сидел на нарах и быстро раскладывал самодельные карты.
Карты врали.
Каждый раз они показывали по-иному; и пономарь, качая головой, смотрел на дорогу, — казенный разговор и неожиданное свидание.
Он не был доволен картами.
Вчера ему вдруг выпала нечаянная радость, и он решил про себя, что его непременно вызовут на допросы.
Но сколько потом он ни перекладывал колоду, ему все выпадали пики: дама пик, семерка пик и туз пик. Измена, разлука и удар.
Теперь он сидел на нарах и перекидывал карты в третий раз.
Его сосед по камере, широкоплечий черный гигант, с великолепными казачьими усами и всклокоченной дикой бородой, стоял около окна, смотрел, как пономарь борется со счастьем, и вполголоса рассказывал :
— «Ты лучше, говорит, сознайся сам, по чистой совести сознайся и открой, что ты против ее императорского величества замышлял. Ты не скрывайся, говорит, все равно мы о всем уже наведаны» — это он мне, Державин. «Коли так, — говорю, — что же, ваше благородие, меня пытать изволите?» — «А я, — говорит, — единственно твоего сознания хочу. Для твоего же облегчения. Ты — дурак, и этого не понимаешь». — «Не было, говорю, в сем деле моего начала и быть не могло, ибо я к злодеям исключительно по своему малодушию и глупости примкнул, в чем перед вашим благородием и винюсь», а он мне, Державин-то, и говорит...
Пономарь собрал колоду и стал ее тасовать, искоса поглядывая на рассказчика.
— Да, он мне и говорит: не губи себя, Иван. Эй, не губи. Я твоего живота не желаю. Мне, говорит, только нужно раскрыть всех тех душегубов, кои кровью человеческой питаются. Ты для меня ничего. Просто свидетель. Расскажи мне все — я тебя и отпущу, пожалуй.
— Как же, он отпустит, — усмехнулся пономарь. — Не для того он брал, чтобы отпускать.
— Вот, вот. Я ему и говорю.
Пономарь снова собрал карты, стасовал их и стал веером раскидывать по нарам. Справа легла шестерка, слева дама пик, посередине два туза. Пономарь задумался, соображая их значение.
— Опять выпадает дорога, — сказал он через некоторое время. — Измена, дорога и через нее нечаянная радость. Беспременно на допрос вызовут.
Рассказчик присвистнул и сплюнул на пол.
— Как же, дожидайся, вызовут, — сказал он протяжно. — Меня этак уже вторую неделю вызывают. Пустое все это занятие — на картах гадать.
Пономарь собрал карты и, вздохнув, спрятал их под рубашку.
Наступила тишина.
— Так вот я и говорю, — неожиданно сказал рассказчик. — Если вы доподлинно обо всем знаете, то зачем же меня пытать изволите, я от своей правды николи не отрекусь. Где виновен, — там виновен доподлинно, а где нет моей вины, то о сем не могу на себя наговаривать. Вот.
В камере было тихо. Через узкое, засахаренное морозом стекло четко выделялись силуэты
Пономарь перекрестился, подложил под голову какой-то узел и кряхтя растянулся на нарах. Однако постель, состоящая из досок да скудного тряпья, была так жестка и неудобна, что он еще долго кряхтел и ворочался, пока не заснул.
Бывший бургомистр Иван Халевин, тот самый, который отворил ворота злодейскому атаману, сидел на нарах, насвистывая вполголоса какую-то песенку, и покачивал ногой в такт своим мыслям. Глаза у него были большие и печальные, как у очень усталого человека. Под запекшимися белесыми губами дико и нелепо торчала растрепанная борода.
Бывший бургомистр думал о доме.
Пономарь спал и видел во сне, что его вызывают на допрос, пишут какую-то бумагу и объявляют об его невиновности.
Посапывая от наслаждения, он видел, как его ведут по коридору, подводят к тяжелой, окованной железом двери и отворяют ее настежь. «Иди» — говорят ему. И вот он, не веря своему счастью, идет по широкому тюремному двору, и ветер дует в лицо, и снег сухо хрустит под его ногами, и горячее зимнее солнце светит ему в глаза, а за деревянными воротами слышно, как ходят и разговаривают люди, лениво лают откормленные здоровые псы, кто-то играет на флейте и скрипят, скрипят по сухому снежному насту деревянные розвальни.
Он лежал, булькая губами, во сне улыбался, ворочался и не видел, как тихо отворилась дверь, вошел солдат и вызвал на допрос его соседа.
Они поднялись по длинной скрипучей лестнице и вступили на галерею.
Через плохо заделанные окна дул колючий зимний ветер, и от него у Ивана Халевина подломились колени и сладко заныло в висках. Чтобы не упасть, он широко расставил ноги и схватился одной рукой за стену. Он знал: показывать слабость было нельзя. Однако часовой сегодня был особенный. Он смотрел с явным сочувствием на узника и, когда тот побледнел и мелко закачал головой, как бы желая стряхнуть боль, даже сделал к нему быстрое, хватающее движение.
— Мутит? — спросил часовой.
Иван Халевин, бывший бургомистр и состоятельный человек, взглянул на него диковатыми, красными от слез глазами.
— Не дай бог, как мутит, — сказал он тихо. — В камере у нас вонь и сырость. Все стены грибом пропахли, а здесь, как ветром пахнуло, так у меня голова и зашлась. — Он тяжело дышал. — Постоим немного... Можно?
— Отчего не постоять, постоим, — охотно согласился часовой и остановился, опираясь на ружье, как на палку. — Ты, я смотрю, совсем поддался. Тебе бы воды сейчас холодной и тряпку к голове, оно бы и прошло.
В конце коридора отворилась дверь.
В конце коридора отворилась дверь.
Следователь — господин Державин — сидел за столом, как в крепости.
У него было удлиненное, желтоватое лицо с тяжелой, немного отвисшей книзу лошадиной челюстью. Около левого, зорко сощуренного глаза время от времени пульсировала какая-то невидимая жилка.
— Ну, садись, Иван Халевин, — сказал он радушно, показывая глазами на стул. — Садись, садись, будем разговаривать.
Он нагнулся над столом, пошарил среди беспорядочной груды бумаг и придвинул к себе лист, разграфленный прямыми линейками и густо записанный со всех сторон.