Собрание сочинений в шести томах. Том первый
Шрифт:
Редакция альманаха, «Литературный Казахстан» помещалась в дощатом доме в половине небольшой комнаты, узкой и вытянутой, как коридор.
В Алма-Ате тогда стояло много вот таких времянок — не то дач, не то бараков — остатков первого строительства конца 20-х годов, тех лет, когда сюда перенесли столицу Казахстана.
Город бурно рос — не так давно был закончен Турксиб, развертывалось огромное строительство, на пустырях и казачьих полигонах вдруг возникали жилые корпуса, правительственные учреждения, многоэтажные школы; были построены здания телеграфа, Совнаркома, Дом наркоматов (в нем помещалось их сразу несколько), гостиница, управление Турксиба, но и старые лубяные коробочки тоже стояли нетронутыми. Так вот именно в такой постройке рядом со сберкассой
В первой половине комнаты сидела профсоюзная секретарь-машинистка и печатала свои сводки, во второй же половине, у окна, выходящего на двор, висела написанная от руки картоночка: «Редакция литературно-публицистического альманаха». В то время его штат состоял из ответственного редактора М. Каратаева, ответственного секретаря Ивана Бочарникова и заведующего прозой Гайши Шариповой. Вот эти три человека и делали альманах. Я до сих пор вспоминаю о каждом из них с чувством глубокой благодарности. Ведь именно они поочередно держали в руках мой первый литературный труд — те сорок листков, перепечатанных на машинке, которые я с великой развязностью (и со смешком даже) принес и выложил на стол.
— Что это? — спросил ответственный секретарь Ваня Бочарников, листая мою немощную рукопись.
Был он полный, добродушный, по виду рыхловатый, а на самом деле очень крепкий и, как мне сейчас кажется, походил на Пьера Безухова, или — еще ближе (хотя и специальнее) — на изобретателя первого электромагнитного телеграфа Шиллинга, как его однажды нарисовал Пушкин.
— Роман? — он поглядел на меня с некоторым недоумением. — Так тут же всего сорок страниц? Это о чем же?
Я сказал.
— О юности поэта Державина.
— Как Державина?
Тут он вскинул кудластую голову, и в его добродушных и умных глазах так и запрыгали смешинки. Несколько секунд он неподвижно смотрел на меня, и я как-то физически ясно, отчетливо почувствовал, что вертится у него на языке: «А собственно, на кой дьявол нашему альманаху нужен ваш «Державин»? Может быть, при этом он вспомнил еще и оду «Фелица», стихи, посвященные Екатерине: «Богоподобныя царевна киргиз-кайсацкия орды...», оду «Бог», еще что-нибудь подобное и совсем стал в тупик. Роман о таком поэте для альманаха, выходящего в Алма-Ате? Но он ничего не сказал больше, а только открыл первую страницу и стал ее читать. Прочитал до конца, заглянул в середину, затем в конец и громко прочитал мою фамилию.
— Это ваш подвал о государственной библиотеке в «Казахстанской правде»? — спросил он.
Подвал был мой, и крови тогда он мне испортил преизрядно. Я написал о великих книжных богатствах иностранного отдела библиотеки и о том, как они небрежно и бесхозяйственно хранятся. Главный упор, конечно, был именно на книжные богатства (первые издания Галилея, Эразма Роттердамского, Торквато Тассо), а о небрежении и о недостаточной укомплектованности отдела (работала там только одна заведующая, да и то «безъязычная») говорилось мимоходом, в последней строке. Но ученый секретарь библиотеки — дама злая, неблагожелательная и насмерть чем-то перепуганная — все равно сочла эту несчастную строку за «выпад» и произвела ряд острых демаршей — и по телефону, и лично. Я однажды уже довольно подробно и правдиво рассказал об этом, и повторяться мне не хочется. Как бы там ни было, скандал получился изрядный. Дама бегала, звонила, грозила, но никаких результатов не добилась. Подписывал тогда газету и дельный редактор — Николай Александрович Верховский, талантливый очеркист и вообще человек во всех отношениях незаурядный, — но оскомину эта история набила у меня на всю жизнь. Я тогда серьезно приуныл, и тут меня очень поддержал тот же Николай Александрович.
— Ну-ну, голову не вешать! — бодро прикрикнул он, встретив меня в коридоре. — Хорошо, правильно написали, о статье говорят — значит, толк будет! Дело вы сделали! А то, что эта самая бегает — ну так это же... — он широко отмахнулся, засмеялся и прошел — невысокий, широкоплечий человек лет тридцати пяти в роговых очках и мягкой
— Не знаю, — сказал он медленно и задумчиво, — сам думал об этом «грустно и легко», но... не знаю! Вот после того, как вышел на пенсию, я стал набрасывать что-то из прошлого. Не мемуары, нет, бог с ними! Куда мне! А так — всякие заметочки о нашем городе, революции, тогдашнем комсомоле. Ведь городок-то, в каком я родился, был крошечный — Галич, — а сколько я в нем всего пережил! Так ведь жаль, если все это пропадет-то! И вот представляете, пишу и испытываю то же самое — грустно и легко. А потом я подумал, что это, пожалуй, законно — легко, потому что вспоминаю молодость, ну а грустно оттого, что она прошла, и вот я старик, пенсионер, седина... Может быть, так, а?
Он сидел за столом, тянул рислинг и смотрел мне в лицо умными, живыми и ничуть не печальными глазами. Мир праху вашему, Николай Александрович, талантливый писатель, прекрасный редактор и просто добрый, честный человек! Потом я узнал кое-что из его прошлого. Воспоминания Верховский все-таки написал, и они появились уже посмертно в 8 номере «Нового мира» за 1970 год под заглавием «В лесном Заволжье». Во вступительной заметке к публикации редакция писала: «Николай Александрович Верховский (1902-1969) — публицист и очеркист — хорошо знаком читателю «Нового мира».
...Он прошел нелегкий путь и в жизни и в журналистике. Комсомолец с 20-го года и с 1925 — коммунист, А. Верховский сохранил до последнего своего часа молодость духа, по-хорошему беспокойный характер, не дававший ему — уже далеко не молодому человеку — безучастно взирать на недостатки, равнодушно проходить мимо нового, замечательного в нашей действительности.
Незадолго до своей кончины, словно чуя ее, Николай Александрович побывал в родных верхневолжских краях, где прошла его боевая комсомольская юность, и принес в редакцию свои очерки.
Печатая эти его посмертные очерки, редакция отдала должное его памяти, памяти литератора-большевика».
«Люблю страну отцов — родную землю, горжусь богатой родословной своего исконно русского древнего Галича», — так начиналась эта его последняя статья. А у Алма-Аты, в которой он жил и работал, не было богатой родословной, и поэтому он просто любил ее — и все! Как любил и знал весь Казахстан целиком. Ведь в родном городе Галиче он (и то как бы предчувствуя конец) побывал только перед самой смертью, а в Казахстане прожил последние сорок лет и всегда возвращался к нему, как бы далеко ни забрасывала его судьба (а она к нему не была доброй!). Но тогда, летом 1937 года, я знал только то, что редактору пришлось из-за меня не то с кем-то разговаривать, не то даже писать какую-то объяснительную, и поэтому, когда Бочарников спросил о статье, я даже смутился. Статью все хвалили, но продолжали считать ее — как бы сказать? — скандальной, что ли! Не то я что-то в ней напутал, не то кого-то не того задел, не то неловко выразился. В общем, я молча кивнул головой, и тут Бочарников рассмеялся.