Собрание сочинений. Т. 1. Повести
Шрифт:
И ночь перед глазами, та счастливая ночь со сказочной метелью! Ночь, какая бывает одна на всю жизнь!.. Одна?.. А, наверно, могла бы повториться. Пройдет зима, появятся опять летние ночи, теплые, с луной, и будут летать подёнки… Все может повториться, если б… Неделька — срок отмерен.
И от этого приговора, от щемящего душу Костиного затылка мысли Насти начинают слепо метаться в голове, искать выхода.
А что, если предложить правлению: беру несколько маток на расплод, в новом свинарнике начинаю все сначала, начинала
Обжигает минутная надежда, обжигает и гаснет. Свинарник-то сдавать придется той же Павле, кто ж примет без счету, без проверки — все выплывает наружу…
А что, если просто уступить новый свинарник другой свинарке?.. Настаивала, подгоняла, ждала, а теперь — отказ. Сразу спохватятся — что-то тут не чисто. Выплывает…
А что, если сбежать вместе с Костей, все кинуть — пропади пропадом! Бежать?.. Куда, глупая? Кого уговорить собираешься?.. Костю? Глаза ему на себя открыть?.. И мать больная. И что делать на стороне?.. И куда скроешься? Как бы через милицию искать не принялись…
Мечутся мысли — нет выхода.
Курчавится детский пушок в лунном свете, кровоточит сердце от нежности. Влезла в заговоренный круг — выхода нет. Пока еще Костя рядом, пока еще прижался к ее боку. Неделька — срок отмерен.
Эх, новый свинарник, надежда колхоза, добротно построенный, размеренный, рассчитанный… Новый свинарник для лучшей свинарки, для той, что «гордое знамя»…
Пальцы свободной руки тянутся к пушку на шее луна освещает крупную, раздавленную работой руку. «Родной ты мой, срослась, не могу без тебя. Знал бы ты, как мучаюсь, знал бы — простил. Душа-то в тебе добрая…» Разбудить бы его, рассказать начистоту: «Прости, если можешь, ради своего счастья, ведь срослись. А уж простишь — на руках буду носить всю жизнь, нянчить и голубить до последнего вздоха…»
И опускается рука: простить-то он, пожалуй, с ходу и простит, да потом опомнится. Ему тоже придется хлебнуть горького от людей, не меньше, чем ей, Насте.
Тугая петелька — не вырвешься.
Тугая петелька, сама на себя накинула…
Не вырвешься?.. Нет, можно вырваться, и очень просто…
Для чего жить, коли все рушится? С работы скинут, муж бросит… Жить, корчиться от позора?..
Выход есть, и очень простой.
Слезы высохли на глазах, в грудь словно положили холодный кирпич.
Высвободить сейчас осторожненько, с бережностью руку из-под Костиной головы, встать, выйти в сени, там на колышке висит веревка — летом траву носила… Выйти в сени и — на поветь… Можно и не сразу, можно и на крыльцо выглянуть, на небо полюбоваться. Над крышами — луна в полную рожу, кольца вокруг нее, морозец жжет… В последний раз на луну, на землю, где ей нет места. В последний раз вспомнить ту ночь, метельную, теплую, самую что ни на есть счастливую. Пушистые завитки на шее. В последний раз…
Нет слез, зреет решимость. Но уж очень тесно
А утром вместе с небом слиняла луна. Из-за леса, из глубин, перло вверх солнце, брызгало лучами. И старая изба покрякивала от мороза.
Нет, она еще обождет.
Костя так и не проснулся, лежит сейчас, укрытый ее руками. Скоро встанет, свежий, с ясными конопушками по щекам…
Нет, она еще обождет. Впереди неделя, хоть этой неделькой попользуется.
Без платка, с голыми икрами по морозку — к поленнице. Нахватала охапку охолодавших, свинцово тяжелых поленьев, понесла в дом.
А мать уже сползла с печи:
— Беги, чадушко, по своим делам, управлюсь тут… Нынче сон видела: рыбу с твоим отцом, царство ему небесное, на Климовском перекате бродим. Все окуни, все окуни… Золотая рыбка — к добру это.
Умылась, обулась, не утерпела — прямо в сапогах и ватнике прошла к кровати, чтоб одним глазком глянуть, как Костя зорюет. И разбудила неуклюжая — половицы заскрипели. Поднял всклокоченную голову с заспанным очумелым лицом. Жесткой ладонью пригладила ему волосы, сказала скупо, чтоб не выдать боль:
— Утро на дворе, сокол.
Вышла.
С полпути заметила — по дороге торопится к деревне полуторка Женьки Кручинина. Не к ней ли такую рань?
Оказалось — к ней.
Женька высунул из кабины нахальную физиономию, спросил:
— Пожар устраиваешь, знаменитость?
— Какой пожар?
— Вишь, меня ни свет ни заря выгнали. Артемий Богданович вчера втолковывал: перевези барахлишко нашей славной знаменитости да не заставляй ее ждать. Подтвердишь потом мою исполнительность. Эхма! — Зевнул сладко. — И плотники уже к тебе собираются. Ну, прямо пожар.
— Вольно же Богданычу… Костя мой только глаза протер.
— Может, обождать у порога прикажешь, начальница?
— Езжай, коли приехал, тряси Костю. У меня своя справа.
Настя направилась к свинарнику: нет, не дадут спокойно дожить эту куцо отмеренную неделю.
Как всегда, первым ее учуял Кешка, вышиб рылом задвижку, как всегда, кинулся навстречу, взахлеб негромко и радостно повизгивая, колыхаясь от нетерпения, ожидая ласки. Так было каждое утро. Кешка подавал голос, просыпался весь свинарник, стены заполнял требовательный визг проголодавшихся за ночь свиней.
Обычно гнала от себя назойливого Кешку:
— Кыш, дурак! Не липни! Погибели на тебя нет…
А сейчас преданная поросячья радость ударила в сердце, потрясла, словно гром над головой.
Слава да уважение, купалась в нем, как в хмельном меду, а что осталось? Одна живая душа на свете ее любит, не отвернется, не шарахнется в сторону. Даже мать осудит, даже родная мать! Одна живая душа на всем свете и та поросячья. Ластится Кешка, лишь ему можно верить, лишь он надежен — не продаст.