Собрание сочинений. Т. 2.Тугой узел. За бегущим днем
Шрифт:
Рядом решительно блестят ее глаза, волосы касаются моего лица, я чувствую на лице ее взволнованное дыхание. Почти фанатическая вера звучит в ее словах. Она верит, она заражает этой верой. Возражать ей сейчас — святотатство! Я протянул к ней руки и обнял. Верю ей! Всякое несчастье, как бесплодная пустыня, имеет свой конец, рано или поздно я начну снова искать, а раз будут поиски, то будут и находки. Переживал же я и раньше минуты отчаяния. Тогда переживал в одиночку, теперь со мной она, все понимающая, любящая, верящая, предлагающая мне свою жизнь. Как я
Я уткнулся ей в плечо.
Утром я вышел на крыльцо с полотенцем на плече. Валя одевалась в комнате. В открытое окно я услышал, что она негромко напевает.
Она возвращается по вечерам с работы осунувшаяся от усталости. Глядя на нее, я всякий раз чувствовал, что прошедший день был для нее нелегким. И сегодня у нее впереди обычный день — пропахшая типографской краской комната редакции, Клешнев, как наказание, сидящий над душой, работа, которой Валя не увлечена. А она поет, радуется наступающему дню.
За завтраком она была спокойна, ровна, глаза просветленные, доверчивые. Но теперь, кроме доверчивости, я уловил в ее взгляде непривычную для меня уверенность. Такую же непривычную, как и недавнее пение.
В ситцевом платочке, туго стянутом на волосах, она отправилась на работу. Я глядел ей вслед с крыльца. От прежней Валентины Павловны осталась только походка — мелкая, напористая, грудью вперед, со вскинутым подбородком.
Я слишком был занят самим собой, до сих пор замечал лишь ситцевый платочек, озабоченность на лице, внешнюю обидную опрощенность. И опять — который раз! — она новая, не совсем понятная мне.
Дом пуст, в школу идти рано, да и не хотелось. В это утро, как никогда, я почувствовал себя одиноким. Снова охватило тяжелое беспокойство. Она верит… Но чем могу оправдать ее веру? Надо что-то предпринимать, как-то действовать… А что? Как? У меня по-прежнему пусто в душе, в голове хоть шаром покати — ни одной здравой мысли. Вера, которую она мне вчера сумела внушить, держалась до тех пор, пока Валя была рядом. Вот она ушла — дорогой человек, знакомый и непонятный. Верит… Вдруг да с расчетом идет на обман, трезво решила, пока можно, поддерживать меня? Пока можно! Пока есть у нее силы. Она жертвует собой для меня, как когда-то собиралась жертвовать для Ващенкова.
Идти некуда, делать нечего, а летний день долог. Хватает времени для размышлений. Чем дольше думаешь о Вале, тем запутанней кажется мне отношение к ней. Надо гнать бесполезные мысли.
Не думать о Вале, но тогда вспоминается Наташка. Я постоянно ощущаю пустоту, не могу сидеть на одном месте, тянет пойти к ней, и оттягиваю встречу: что скажу, как взгляну в глаза?.. Иногда с соседнего двора в открытое окно доносится детский крик — я вздрагиваю.
Я знаю всех детей на улице. Загорелые, в вылинявших рубашонках, в залатанных штанишках — деревенская беспечная вольница. Я наблюдаю за ними, как они дразнят старого сердитого козла, как рысцой бегут вдоль нашей изгороди на речку, держа на весу удочки.
У меня так много теперь свободного времени.
Нельзя думать о ней! Нельзя о ней, нельзя о Вале, а день тянется медленно. И завтра точно такой же день, точно такие же мысли. Лучше уйти в школу, в чужую, пустынную, неуютную, легче переносить там встречи с Акиндином Акиндиновичем, испытывать при этом жгучую неловкость.
В этот день Валя пришла раньше обычного, на ее лице вместо усталости я заметил сердитую решительность.
— Что случилось? — спросил я.
— Ничего.
— А все-таки?
— Каждый день случается, — и ее лицо вспыхнуло. — Нет, я прищемлю его.
— Да что случилось?
— Пришло письмо о махинациях Гужикова. Сделал в райпотребсоюзе частную лавочку с широким размахом. Клешнев боится Гужикова, старается замазать.
Она, порозовевшая, с налитыми синевой глазами, вскочила со стула, прошлась грудью вперед, вызывающе вздернула вверх подбородок, резко повернулась:
— Дождется!..
И я не нашелся что ответить. У меня хватало своих бед, маленькие недоразумения с Клешневым казались далекими и ненужными. Валя принимает мое, верит в меня, готова служить мне, а я даже посочувствовать не могу. В ту минуту, когда она говорит, я холоден, как мартовский сугроб на солнце.
Она решительно заявила:
— Пойду к Кучину сейчас, немедля. Выложу все!
Я поддакнул:
— Да, да, стоит… Сходи сейчас…
Я весь день ждал прихода Вали, как спасения. Мне казалось, что рядом с ней мне будет спокойнее. Но теперь я рад, что она уйдет.
Валя ушла. А я, чтоб не оставаться в опостылевших за день стенах, решил выйти на улицу.
На небе тлел сухой закат. По нему чертили ласточки. Трещал мотоцикл за рекой.
Беззаботное пение Вали утром, новое для меня выражение уверенности в ее лице, дерзкое слово «дождется!..», ее запал — неужели все это поддерживается одним желанием, одной страстью: помочь мне, поддержать меня? Она же пробовала работать в редакции при Ващенкове, с ней такого не случалось. Как ответить ей? На душевную щедрость не отвечают холодом.
Зловещий красный закат тревожил меня, бередил душу. На дорогу вышло стадо, подняло розовую пыль. Женский голос ласково звал корову:
— Ночка! Ночка! Иди, дурная. Иди, милая…
Неожиданно я почувствовал, что кто-то за мною следит. Я оглянулся: держась одной рукой за колышек оградки, в стороне стояла Наташка. Она напряженно глядит на меня. Но в ту секунду, как только наши глаза встретились, опустила лицо, а с места не двинулась, вцепившись загорелой рукой в колышек забора, старательно выдавливает босой пяткой лунку в земле. Долговязая не по возрасту, в коротеньком платьице, с обожженными солнцем ногами и руками, худенькие икры покрыты царапинами, стоит, опустив голову, выставив льняную макушку. Она, верно, давно уже наблюдает за мной, ждет, когда я обернусь и замечу ее, ждет, чтоб я подошел.