Собрание сочинений. т.1. Повести и рассказы
Шрифт:
После чаю адмиральша вынимала лакированную коробочку, доставала потертые многолетние атласные карты, спрашивала:
— Не угодно ли вам, Ефим Григорьевич?
Патрикеев похлопывал по животу, отвечал благодушно:
— А чиво не игрануть? Деньги наши несчитанные. Эх, мать честная, елки зеленые! Давайте буду сдавать что ли, Анна Сергеевна.
За картами Анна Сергеевна рассказывала Патрикееву о прошлом. Особенно любила приводить всякие мистические приметы, предсказывавшие судьбу империи и царского дома.
Сидит адмиральша, тасует карты покоробленными ревматизмом пальцами. Левретка Бици свернулась на шелковом черном подоле, счастливо повизгивает во сне.
Рассказывает
— И вы представьте себе, Ефим Григорьевич. Совершенно замечательно, как все эти несчастья были предсказаны в свое время. Удивительно таинственно. Вот все, например, знают, как парижская предсказательница по именам царствующего дома пророчила одному из великих князей гибель. Она, представьте, написала подряд имена всех великих князей и царствующего императора: НАВАСАВАН, — адмиральша рукой выписывает на столе буквы, — и, понимаете, вышло: «на вас саван». C’est incroyable! [40] И оказалось правдой. А раньше один затворник, он жил в монастыре, в пустыни, питался одной травой — и к нему приехал государь Александр Первый за благословением. А пустынник ему открыл страшную тайну, представьте. Он сказал, что дом Романовых будет царствовать триста три года, последний царь, как и первый, будет Михаил, и что началось царствование Романовых в Ипатьевском доме и кончится в Ипатьевском. И опять ведь верно. Господь дал святому старцу чудный дар прозрения. От шестьсот тринадцатого до девятьсот семнадцатого — триста три года. Государь император Николай Александрович отрекся от престола и передал царство Михаилу, а Михаил отказался в пользу народа. Призвали великого князя Михаила Федоровича на царство из Ипатьевского монастыря в Костроме, а расстреляли государя в доме купца Ипатьева в Екатеринбурге. Это же необычайно, Ефим Григорьевич! Теперешнее правительство не признает ничего таинственного, — но ведь факты налицо!..
40
Это невероятно!
Патрикеев качает головой и выкладывает на стол козырного короля с дамой.
— Сорок, — и, отходив червонным тузом, говорит не спеша. — Н-да. Насчет того, что пустынник травой питался, этому, извините, веры не даю. Слесарничал я как-то в монастыре до перевертона, так тоже видел пустынника. Говорили: одной сушеной треской пробавляется; а я из любознания в щелку вечерком поглядел. Чуть не целого порося, сукин сын, упер в одиночку… А насчет предсказаний не могу ничего возразить по существу. Бывают чудеса, в этом, извините, расхожусь с программой вождей, потому сам видел. Брательник мой двоюродный, Сенька, напимшись, пошел на речку, глядь — старушенция белье стирает. Он, спьяну, пихни корзинку ногой, значит, в речку. Карга озлилась, кричит: «Чтоб ты утоп, проклятый, кишка твоя вонючая». И что ж думаете? Только снял порты искупаться, поскользнулся на плоту, бац в воду, под бревна, — и поминай как звали. Так что в гадалок очень даже поверить можно.
Адмиральша, сморщив лоб, соображает взятку.
— Вот видите. Я очень рада, что вы меня понимаете, Ефим Григорьевич. А то еще перед самой революцией было необъяснимое явление в Царском Селе. Прилетели в феврале совершенно необыкновенные птицы в дворцовый парк. Никто не мог узнать, какой породы: серые, громадные. Даже профессора-орнитолога вызывали, и он руками развел, — сказал, что в первый раз таких видит. Летали они над дворцом, кричали почти человечьими голосами, а потом с размаху падали наземь, рыли снег когтями и рвали себе перья на груди. И невозможно было их подстрелить.
— Ишь
— Царские егеря.
— Ну, дело немудреное, — кривится Патрикеев. — Энти самые егеря с безделья всегда опимшись ходили, руки тряслись, и в зенках туманило. Нашего бы Михея Иваныча послать, был у нас в Сурове такой старикашка охотник; тот бы ежели вдарил, то всех птиц зараз бы поклал.
— Да, такие странные птицы… И ровно двадцать три штуки, по числу лет царствования государя.
Но чаще Анна Сергеевна рассказывает Патрикееву о выходах во дворце, о торжественных балах, подробно и тщательно описывая все мелочи священного ритуала двора.
Однажды достала Анна Сергеевна из шкапчика шкатулку птичьего глаза, раскрыла, показала Патрикееву парчовые туфельки-наперстки.
Патрикеев осторожно подержал туфельку в деревянных пальцах.
— Хы… Штучка! Поди целковых двадцать плачено. Только надсмешка это, а не обувка. Раз наденешь — и тьфу.
Адмиральша прижала другую туфельку к груди. Сказала тихо:
— В этих туфельках, Ефим Григорьевич, я танцевала на балу в Зимнем, когда его величество был еще наследником. И он подошел ко мне и сказал: «Вы прекрасны, как заря, мадемуазель». И он пригласил меня на вальс, Ефим Григорьевич, а после вальса он пожал мне руку и сказал, что он без ума от меня. Я храню эти туфельки, чтобы мне их надели в гробу.
Патрикеев посмотрел на часы. Стрелка переползла за полночь.
— Однако пора, — потянувшись, обронил он. — А насчет этого скажу, что напрасно вы, Анна Сергеевна, себе сердце терзаете, что он из-за вас ума решился. Он о детства еще тронутый ходил, без ума, значит, — так ученый историк товарищ Щеголев на лекции доказывал.
Адмиральша отерла повлажневшие, на мгновение озаренные юностью глаза и молча убрала туфельки.
В третье посещение Бориса Павловича Леля и он поняли, что любовь неизбежна и прятаться от нее глупо и смешно. И Леля первая сказала об этом Борису Павловичу.
— Я — нехорошая. Я всем, всем обязана Генриху: он спас меня от голода, от тротуара. Я обязана любить его, но ты же видишь, что я не могу, — сказала она Борису Павловичу, терзая пальцами край одеяла. — Мне немного ведь осталось жить, и я хочу любить в последние минуты. Ведь у меня ничего нет, кроме моего мира в стеклышке… и кроме тебя.
Борис Павлович стоял у печки и грелся, прислонясь к ней спиной и заложив руки за спину. Он смотрел в угол комнаты, мимо Лели.
Леля жалобно всплеснула руками.
— Что же ты молчишь? Мне страшно. Скажи что-нибудь! И потом, мы же не виноваты перед Генрихом, мы не делаем ничего плохого. Мы даже не целуемся. Меня ведь нельзя целовать. Мы любим друг друга, как дети. Мы соприкасаемся только душами.
Борис Павлович качнулся и сказал:
— Может быть, это и есть самая страшная измена. Пока женщина отнимает у мужа только тело, до тех пор она еще не изменила ему. Если она отнимет у него свою душу, это — конец.
Леля заплакала.
— Что же нам делать? Ну, что?
Борис Павлович пожал плечами.
Что делать, когда любишь? Разве не спрашивают об этом женщины у любимых с того времени, как появились слова, и разве отвечают любимые иначе как пожатием плеч, ибо нельзя выразить ответа словами?
Но все же, за пожатием плеч, Борис Павлович ответил:
— Что? Ничего. Скоро весна. Февраль, март, апрель. Я налягу на работу, попрошу у директора сверхурочные, вообще как-нибудь наскребу денег, и мы уедем в апреле на Кавказ. В Красную Поляну, в Новый Афон, куда-нибудь. Ты вдохнешь горного воздуха и станешь здоровенькой, перестанешь кашлять.