Собрание сочинений. Том 1
Шрифт:
Как видишь, милый Иоганнес, в истории Хризостома много поучительного, потому ей и отведено в аттестате почетное место. Сколь явно вмешалась в жизнь Хризостома, разбудив его, высшая сила, наследие далекой сказочной старины! «Наше царство — не от мира сего, — говорят музыканты, — ибо мы не можем найти в природе прообраза нашего искусства, как это делают живописцы и скульпторы». Звук живет везде. Звуки, слитые в мелодию, говорящие священным языком царства духов, заложены только в человеческом сердце. Но разве дух музыки не пронизывает всю природу, подобно духу звуков? Механически раздражаемое, пробуждаемое к жизни звучащее тело заявляет о своем бытии, или, вернее, осознав себя, выявляет свою сущность. Что, если и дух музыки, пробужденный избранником, выражает себя в мелодии и гармонии только тайными, одному этому избраннику понятными звуками? Музыкант, то есть тот, в душе которого музыка воплощается в ясно осознанное чувство, вечно одержим мелодией и гармонией. Не для красного словца, не в виде аллегории утверждают музыканты, что цвета, запахи, лучи представляются им в виде звуков, а сочетание их воспринимается ими как чудесный концерт. Подобно тому как, по остроумному выражению
322
…по остроумному выражению одного физика… — Гофман имеет в виду Иоганна Вильгельма Риттера (1776–1810), друга Новалиса, члена йенского романтического кружка.
А теперь вы, любезные мастера и подмастерья, собравшиеся у ворот великой мастерской, радушно примите в ваш круг Иоганнеса и не пеняйте ему за то, что, пока вы только еще прислушиваетесь, он, быть может, осмелится тихо постучаться в эти ворота. Не гневайтесь, если к вашим четко и красиво начертанным иероглифам примешаются и его каракули: он ведь еще собирается учиться у вас чистописанию.
Будь счастлив, милый Иоганнес Крейслер! Сдается мне, что больше мы с тобой не увидимся. Если тебе не доведется меня встретить, то, надлежащим образом оплакав меня, как Гамлет блаженной памяти Йорика, поставь надо мной мирное: Hic jacet [323] и крест.
323
Здесь покоится (лат.).
Пусть этот крест послужит и большой печатью моему аттестату, а я под ним подписываюсь — я, как и ты,
Иоганнес Крейслер,
ci-devant [324] капельмейстер.
Примечания
В настоящий том Собрания сочинений включены произведения бамбергского и дрезденско-лейпцигского периодов (1808–1814) жизни Э.-Т.-А.Гофмана, а также главы 2-й части «Крейслерианы» и «Необыкновенные страдания директора театра», относящиеся к более позднему времени — 1814–1815 и 1817–1818 годам, но генетически с этими периодами связанные. Это годы «учения и мученичества» (высказывание Гофмана в передаче К.-Ф.Кунца), когда Гофман, интенсивно пробуя свои силы в разных сферах художественного творчества (живописи, музыке, литературе, театре), еще только определялся как исключительно одаренный и крайне своеобычный писатель, делая первые, хотя и достаточно уверенные шаги.
324
Бывший (фр.).
Появлению Гофмана в Бамберге 1 сентября 1808 года отдаленно предшествовали крупномасштабные события военно-политического характера продвижение наполеоновских войск на восток и оккупация ими Варшавы (ноябрь 1806 года), где в ту пору в прусском верховном суде провинции нес службу 30-летний кенигсбергский юрист Эрнст Теодор Амадей Гофман (до того служивший в судебных инстанциях Глогау, Берлина, Познани, Плоцка). Гофман был известен в городе не только как толковый чиновник, но и как подающий надежды художник и музыкант-энтузиаст. Через несколько дней после занятия Варшавы прусская администрация по приказу французов была распущена; Гофман остается без работы, а вскоре и без квартиры; с женой, годовалой дочерью и 12-летней племянницей он вынужден искать пристанища на чердаке одного из общественных зданий, Музыкального собрания. Так начинаются долгие
В письмах этой поры сплошь и рядом речь о «тяжких невзгодах», о борьбе «с жестоким гнетом обстоятельств», о «бесчисленных материальных лишениях» и т. п. «Работаю до изнеможения, — пишет он верному другу Теодору Гиппелю 7 мая 1808 г., - о здоровье уже и не думаю, а не зарабатываю ничего. Не стану описывать тебе свою нужду; она достигла крайней степени. Вот уже пять дней я ничего не ел, кроме хлеба, — такого еще никогда не было». «Поистине требуется сила духа, граничащая с героизмом, чтоб сносить все те горькие беды, что не перестают преследовать меня», — пишет он Гиппелю несколькими днями спустя. Поэтому предложение из Бамберга занять должность капельмейстера бамбергского театра (последовавшее за объявлением в газете) явилось для Гофмана подарком судьбы.
Ситуация в бамбергском театре оказалась, однако, не столь благоприятной, как ожидалось. Он управлялся бездарным директором Генрихом Куно, «невежественным и чванливым ветрогоном» (по словам Гофмана), которому, кроме административных обязанностей, были поручены режиссура и репертуарная часть; а также сиятельным меценатом графом фон Соденом, норовившим продвигать на сцену собственные литературные поделки. Театр стоял на грани банкротства, потому что бамбергская публика «не желала больше спокойно смотреть на творимые на сцене безобразия». Поэтому уже после нескольких месяцев музыкального директорства Гофману пришлось от должности отказаться и довольствоваться ролью театрального композитора с весьма скромным жалованьем.
Так или иначе, «ужасная война», вмешавшаяся в мирный ход событий в Европе и обозначившая резкий излом в гофмановской биографии, на свой лад способствовала раскрытию разносторонних художественных дарований молодого энтузиаста, грезившего искусством. Теперь Гофман был свободен от нудного чиновного крючкотворства и мог наконец целиком отдать себя «святому искусству».
Разнообразные музыкально-театральные занятия Гофмана этой поры превалируют над литературными.
Первостепенным среди искусств для него по-прежнему была музыка. Он не мог не видеть, что с публикацией «Кавалера Глюка» (1809) в его жизни открывается новая перспектива, но печатать свои первые вещи предпочитал анонимно и в большое искусство желал войти не иначе как автором музыкального шедевра.
Пока шедевра не получалось. Для бамбержцев Гофман был просто забавным юрким маленьким чудаком — рисовальщиком, литератором, эксцентричным капельмейстером посредственного театра.
«Кому могло прийти в голову, — иронизирует в своих воспоминаниях писательница Амалия Гинц-Годин, — что следует опасаться языка этого маленького человечка, вечно ходившего в одном и том же поношенном, хотя и хорошего покроя, фраке коричнево-каштанового цвета, редко расстававшегося даже на улице с короткой трубкой, из которой он выпускал густые облака дыма, жившего в крошечной комнатенке и обладавшего при этом столь саркастическим юмором? Кто из этих светлостей и сиятельств (т. е. местной знати. — Г.Ш.) додумался бы пригласить к себе подобный человеческий экземпляр, если бы благожелательный Маркус [325] не отворил ему многие двери?» Истоки мощного гофмановского антифилистерского пафоса при таком положении дел отыскать нетрудно.
325
Бамбергский врач, возглавлявший совет местного театра.
Мало кто из бамбержцев, не считая его близких друзей, догадывался о стесненности материального положения Гофмана. Временами она перерастала в угрожающее и безвыходное безденежье, и тогда в исполненных отчаяния письмах Гофмана к друзьям часты просьбы о небольшой ссуде, а к издателям — об авансе за еще только задуманные произведения. Все шло к тому, что измученный сплошными неурядицами и хроническим безденежьем Гофман готов был вернуться к чиновничьей карьере, а его друг Гиппель обещал исхлопотать ему место в Берлине. Именно под давлением материальных обстоятельств Гофман с радостью согласился на предложение лейпцигского и дрезденского театрального директора Йозефа Секонды занять место музыкального директора его оперной труппы, хотя знал, что ни большого творческого удовлетворения, ни решения его материальных проблем это ему не сулит.
И все же крайняя нужда была лишь фоном, неким враждебным внешним фактором, до крайности обострявшим «основную» драму, протекавшую в бамбергские годы в душе художника и наложившую неизгладимую печать на все его творчество. Речь идет о неожиданно вспыхнувшем чувстве к Юлии Марк, юной ученице, которой Гофман давал уроки пения. Быстро разгоравшееся чувство к юному прекрасному созданию фатально подогревалось мыслью об абсолютной невозможности реального соединения с обожаемым существом, а с другой стороны, и не было направлено на земное обладание. И дело тут не в возрастных, социальных и прочих преградах (разница в возрасте составляла 20 лет, Юлия была отпрыском богатой чиновничьей семьи, а Гофман был женат), но то была, судя по свидетельствам друзей Гофмана и его собственным, та лихорадочная высокая романтическая страсть, описание которой так часто встречается в его произведениях, вовсе и не предполагавшая подобного соединения, за которым, буде ему суждено состояться, неизбежно последует смерть любой поэзии и царство филистерского быта. Подобный шаг равнозначен у Гофмана предательству романтического идеала. Страсть к Юлии до предела обостряет ощущение трагизма и безвыходности ситуации; в начале 1818 года в дневниках писателя часты мысли о самоубийстве. Обручение Юлии с молодым коммерсантом и банкиром Грепелем, состоявшееся 10 августа 1812 года, Гофман переживает как страшный и непоправимый удар, как пошлейшую, подлейшую профанацию романтической мечты.