Собрание сочинений. Том 5
Шрифт:
Лай собак носится в воздухе заблудившимся и неспадающим эхом, звучно вздрагивают проснувшиеся лошади, и беспокойная зевота одолевает спящих рядом со мной в кибитке пастухов.
Я не чувствую никакой усталости, хотя спал недолго и больше ловил в памяти заблудившуюся мысль о походе, чем по-настоящему спал, — то есть, перестав себя сознавать, пребывал в полном отдыхе. Всю ночь, беспокоя меня навязчивым сновидением и заставляя ворочаться с боку на бок, полуспящего сознания моего касалась какая-то важная мысль. Теперь я владею ею, и чувство прекрасного покоя и свежести наполняет меня быстрым, движущимся по телу теплом.
Я просыпался частями, медленно следуя ходу рассвета. Сначала проснулась изнутри голова,
Эхо собачьего лая, часами носившееся в ночной темноте, исчезло. Собаки приблизились к кибитке и сосредоточенно обнюхивали ее, как бы справляясь, скоро ли проснутся хозяева, каковы будут их распоряжения на день и не предвидится ли каких-нибудь неожиданных новостей. Я протянул руку и тихо разбудил своего товарища — секретаря соседнего аулсовета. Осторожность, с которой я коснулся его, отразилась в нем призывом к осторожному пробуждению, сигналом к бдительности, и он мгновенно оказался сидящим на кошме, готовый встать и броситься в драку, и глаза его следили за моей рукой, которая одна могла сказать, куда надлежит ему обратить себя. Было необдуманно будить уставшего человека, и я не знал, что ему сказать в свое оправдание. Но, должно быть, он расценил мое молчание как растерянность европейца и сам обратился в слух.
Быстрый оранжевый свет на глазах приближался к нам сквозь кошмы кибитки. Он двигался так быстро, как может двигаться нечто от человека, и в такт шагам, явственно доносящимся снаружи. Кто-то шел и нес на себе огонь.
Мы встали, ползком добрались до выхода и окунулись в мягкий блестящий воздух раннего утра, игравшего красками еще лунного неба, сырых, поблескивающих, как раскаленная зола в печке, песков и отражений зелени у далекого волнистого горизонта.
Мы оглядели пески и увидели вереницу женщин, идущих с кувшинами дымящегося овечьего молока. Солнце двигалось их шагами.
— Откуда они? — спросил я.
Караван молочниц был необычен. Откуда, действительно, могли итти эти женщины в час, когда еще только проснулись псы, где же застала их ночь и куда шел их путь?
— С овец, — ответил мне товарищ, — то есть с молока. — Он откашлялся и еще раз сказал, уточняя свои слова: — С хозяйства!
Но почему же я не слышал, когда они выходили из кибиток, готовили кувшины, строились толпой?
Мой товарищ пожал плечами и резонно оказал мне:
— Молоко теплое, — пойдем выпьем, согреемся.
Мы пошли навстречу хозяйкам, и одна, ускорив шаг, приблизилась к нам, с радостной готовностью глядя в глаза. Ее лицо было измучено, и худые синие руки, выпачканные молоком, уже дрожали от усталости. Она присела на корточки, мы сделали то же, и шопотом, отчетливым, как голос, но почти неуловимым, она спросила о чем-то моего спутника. Она вскочила и, пронесясь красной тенью — вся она была сверху донизу в красном, — исчезла за дальней кибиткой. Мы не успели ничего сказать друг другу, как она вернулась с двумя пиалами и налила их пахучим, с пузырьками, молоком, потом присела на корточки; и пока мы пили, она радостным шопотом что-то стала рассказывать моему спутнику. Женщина говорила, и товарищ пил все медленнее и медленнее. Когда он поставил
— Что случилось? — спросил я. — Что вы сказали?
Он глядел в землю и механически, сам того не замечая, полоскал пальцы в теплом, медленно стекающем молоке.
— Объясните мне, что случилось? — приставал я.
Но он встал, крикнул в воздух, чтобы оседлали наших лошадей, и, отшвырнув носком сапога пиалу с молоком, сказал мне коротко и любезно:
— Поедем, пожалуйста, я тебе потом расскажу.
Я отъезжал от кочевки с досадой и недоумением. День в пустыне начался для меня легким и праздничным, и изломать его было просто обидно.
Когда мы потеряли из вида кочевку, мой товарищ сказал:
— У них — вот в чем дело — у них, брат, сегодня праздник. Да. Она так мне сама сказала — большой праздник, гости приедут из разных мест, родственники… Плов будут варить, и бахши приедет песни петь.
— Ну смотри, пожалуйста, — сказал я, — до чего же ты вспыльчивый человек. Сколько времени я искал случая посмотреть на туркменский той (пир)! Эх ты, чудак человек!
Солнце, выплеснутое в пустыню, уже жгло последний воздух утра. Наши лошади спотыкались о ползучие черепки черепах. В стороне глиняными кувшинчиками стояли у своих нор внимательные желтые суслики. Они не подавали никакого признака жизни. Месяца через два, как выгорят последние травы, суслики и черепахи, бездельно и терпеливо отнаблюдав свое короткое лето, начнут летнюю спячку. Они проспят горячие месяцы и проснутся осенью, в дожди, когда сквозь желтый пепел летних трав начнут пробиваться новые побеги.
По сусликам старики определяют лето.
— Посмотри на них, — говорю я товарищу, — и скажи хоть, какая погода сегодня будет.
Мы выехали вчера из большого приамударьинского кишлака проведать колодцы вокруг его летних пастбищ, в пески, где басмачила лет сорок тому назад Аму-Дарья и когда-то стоял своим шерстяным городом хивинец Тимур. Еще до сих пор богат водою колодец из трех шахт, каждая в форме овала, расположенных лепестком трилистника, то есть тамгой — гербом Хромого. Еще до сих пор свежа и благополучна вода его. В двух часах верблюжьего хода есть другой, сделанный мастером Искандером, которым пользовался теперь человек Ашраф Ибрагимов. В верблюжьем получасе от него — других два, и опять того же мастера, имя которого давно уже стало именем пустынной воды.
Еще вечером в кишлаке сказал мне товарищ мой, что нужно смотреть колодцы как инженерию и в то же время как историю туркменской культуры, как бытовую базу и как платформу классовой, неповторимой в иных местах, борьбы. И слов не передать — их не было, — одним дыханием и жаром жестов — так, как итальянец о римском форуме или москвич о почти безыменном искусстве своей городской старины — он все перечувствовал передо мною, чтобы я понял колодезный период туркменской жизни.
Что история туркменов, гонимых хивинскими узбеками с севера, всегда шла на юг, к верховьям азиатских рек, владея головами которых, они могли бы повелевать Азией. Что, бросив непоспевающую за конем цивилизацию, туркмены налегке, в кибитках, пробивали в песках дорогу колодцев, а передвигаясь, засыпали колодцы позади себя, чтобы обезопасить свой тыл пустыней. Что, осев, туркмены сделали колодцы своими первыми городами. Что искусство началось из тем о воде. Что мастера колодцев незабываемы. Их мастерство — цивилизация. О методах их работы он мог бы говорить мне распространенно — так, как перс о своей религии, как турок о явлении природы, не знающем никакой параллели.