Собрание сочинений. том 7.
Шрифт:
— Болван безрукий! — крикнула Нана.
Лакей, желая оправдаться, весьма неудачно сослался на то, что фрукты плохо уложены. Зоя взяла из горки апельсины, и поэтому все рассыпалось.
— Тогда, значит, Зоя растяпа!
— Но, мадам… — с оскорбленным видом пробормотала горничная.
Однако мадам уже поднялась со стула и скомандовала, сопровождая свои слова царственным взмахом руки:
— Хватит, слышите? Все вон отсюда!.. Мы и без вас обойдемся.
Эта расправа, видимо, успокоила ее нервы. Нана тут же стала кроткой, любезной. За десертом было очень мило; кавалеры, обслуживая дам, развеселились. Атласка, очистив себе грушу, подошла к Нана, оперлась на спинку стула и стала есть, шепча ей что-то на ушко, отчего обе так и покатывались со смеху; потом, решив поделиться с подругой последним
— Ну и дураки! — заявила Нана. — Совсем в краску вогнали нашу бедную крошку… Ничего, детка, пусть себе болтают. Это наши с тобой личные дела.
И, обернувшись к Мюффа, который со своим обычным серьезным видом наблюдал за этой сценой, Нана крикнула:
— Ведь верно, дружок?
— Конечно, безусловно, — пробормотал тот и медленно наклонил голову, подтверждая правоту Нана.
Больше никто не протестовал. Сидя среди этих господ, носителей старинных имен, представителей высшей знати, обе женщины обменивались нежными взглядами, спокойно злоупотребляя властью, данной слабому полу, открыто презирали мужчин. А те им рукоплескали.
Кофе перешли пить в маленькую гостиную. Две лампы бросали мягкий отблеск на розовый шелк шпалер, на безделушки, играли на блестящей поверхности лака, на тускло поблескивавшем золоте. В этот ночной час здесь, среди поставцов, бронзы, фарфора, шла таинственная игра света, то зажигавшего бликами серебро или инкрустации слоновой кости, то выхватывавшего из мрака резной багет, то превращавшего шелка шпалер в переливчатый муар. В камине, затопленном еще до обеда, дотлевали уголья, разливая в завешенной портьерами и драпировками гостиной приятное тепло, знойную истому. И здесь, в этой комнате, где в каждом уголке оставила какую-то сокровенную частицу своей жизни Нана — там валялись ее перчатки, тут носовой платок, здесь открытая книга, — воочию возникал ее образ, образ Нана, полуодетой, окутанной ароматом фиалок, добродушно-неряшливой, — обаятельное видение среди всей этой роскоши; а широкие, как кровати, кресла, глубокие, как альковы, кушетки манили к блаженной дремоте, когда само время перестает течь, подсказывали смешные и ласковые словечки, какие нашептывают в укромном полумраке.
Атласка растянулась на кушетке у камина и закурила пахитоску. Но Вандевр устроил ей шутки ради бурную сцену, грозил прислать секундантов, если она не перестанет отвращать Нана от ее прямых обязанностей. Жорж с Филиппом тоже включились в игру, поддразнивали Атласку, даже ущипнули ее; не выдержав их приставаний, она закричала:
— Душка, душка, угомони их! Они снова ко мне пристают.
— Оставьте ее, слышите, — строго приказала Нана. — Вы знаете, я не желаю, чтобы ее мучили. А ты, котик, зачем сама к ним лезешь, ты видишь, какие они глупые.
Атласка, вся раскрасневшись, показала мужчинам язык и ушла, не заперев за собой дверь, в туалетную комнату, где тускло белел мрамор, облитый молочным светом газовой горелки, заключенной в шар из матового стекла. Тогда Нана, как любезная хозяйка дома, завела беседу с четырьмя мужчинами. Нынче она прочитала роман, наделавший шума, — историю публичной женщины; и она возмущалась, она твердила, что все это ложь, не скрывая отвращения и негодования против тех поганцев писателей, которые воображают, будто передают жизнь как она есть, будто можно показать все, будто романы пишутся не для того, чтобы приятно провести часок-другой! Насчет книг и пьес у Нана имелось совершенно определенное мнение, ей требовалось искусство нежное и благородное, ведь для того оно и существует, чтобы возвысить душу, помочь человеку унестись в мечту. Потом, когда разговор перешел к недавним волнениям, встревожившим Париж, — к крамольным статьям, смуте, начавшейся по вине тех, кто на публичных собраниях призывает взяться за оружие, — Нана ополчилась против республиканцев. Чего нм, в сущности говоря, надо, этим подлым людям, которые никогда даже не моются? Разве мы не живем сейчас счастливо, разве император
— Ох, уж эти мне пьяницы, — произнесла она, брезгливо морщась. — Вы только подумайте, каким несчастьем была бы для всех эта их республика. Лишь бы господь бог продлил дни нашего императора.
— Услышь вас господь, дорогая, — важно заметил Мюффа. — Кстати сказать, император находится в полном здравии.
Его всегда умиляли достохвальные чувства Нана. Тут они легко находили общий язык. Вандевр и капитан Югон в свою очередь не поскупились на шутки по адресу всех этих голоштанников, всех этих крикунов, которые улепетывают как зайцы при виде штыка. Один Жорж сидел бледный, угрюмый.
— Да что это с младенчиком приключилось? — спросила Нана, заметив, что он куксится.
— Ничего, просто я слушаю, — пробормотал он в ответ.
Однако он страдал. Выходя из-за стола, он слышал, как Филипп шутит с Нана; и сейчас Филипп, опять Филипп, а не он сам сидит рядом с ней! Грудь его распирало, жгло, и сам он не понимал, что с ним творится. Просто он не мог видеть их вместе, самые гадкие мысли приходили ему на ум, сжимали горло, наполняя стыдом и тоской. Он, который смеялся над Атлаской, который терпел сначала Штейнера, потом Мюффа, а потом всех прочих, возмущался, выходил из себя при мысли, что Филипп когда-нибудь посмеет коснуться этой женщины.
— На-ка, подержи Бижу, — сказала Нана, желая утешить юношу, и протянула ему собачонку, которая мирно спала, зарывшись в ее юбки.
И Жорж сразу повеселел, хоть что-то перепало ему от Нана, пусть всего-навсего песик, еще теплый от ее колен.
Разговор зашел о делах графа Вандевра, который вчера вечером проиграл в клубе «Империаль» весьма значительную сумму. Не будучи сам игроком, Мюффа только дивился. Но Вандевр, улыбаясь, намекнул, что он накануне разорения, о чем уже, впрочем, говорил весь Париж; какая разница, от чего умирать, лишь бы умереть красиво. В последнее время Нана не раз замечала, что он близок к истерике, губы его жалко кривились, в глубине светлых глаз вспыхивали неверные огоньки. Он по-прежнему хранил свой аристократически высокомерный вид, изысканное изящество представителя угасающего рода; и пока еще только минутами затмевался его разум, сдавал этот мозг, иссушенный игрой и распутством. Как-то ночью, лежа рядом с Нана, он ужасно напугал ее, поведав свой жестокий, полубредовый замысел, — Вандевр мечтал запереться в конюшне и поджечь ее вместе со всеми лошадьми, когда проест последний франк. Сейчас все свои надежды он возлагал на Лузиньяна, лошадь, которую готовил на Большой приз Парижа. Да и существовал он только благодаря этой лошади, которая поддерживала его пошатнувшийся кредит. Каждый раз, когда Нана приставала к нему с какой-нибудь новой просьбой, он просил подождать до июня, если, конечно, Лузиньян придет первым.
— А по мне пусть проигрывает, — в шутку заметила Нана. — Зато все просадят то, что на него поставят.
Вандевр, не отвечая, загадочно и лукаво улыбнулся. Потом небрежно произнес:
— Да, кстати, я позволил себе назвать вашим именем одну кобылу, правда, не имеющую никаких шансов, — «Нана». «Нана» звучит красиво… Надеюсь, вы не рассердитесь?
— За что же мне сердиться? — ответила она, польщенная в глубине души.
Беседа продолжалась, разговор зашел о публичной смертной казни, на которой Нана непременно решила присутствовать, как вдруг на пороге туалетной комнаты появилась Атласка и окликнула подругу умоляющим голосом. Нана немедленно поднялась, оставив господ мужчин, покуривавших сигары, удобно раскинувшись в креслах, обсуждать важный вопрос о том, ответствен ли за свои действия убийца, страдающий хроническим алкоголизмом. В туалетной комнате Зоя, рухнув на стул, заливалась горючими слезами, не обращая внимания на утешения Атласки.