Собрание юмористических рассказов в одном томе
Шрифт:
– Стамеска, Стамеска, это я… свой! – пробормотал он. Дверь во флигеле была не заперта. Вычистивши щеточкой сапоги, Иван Никитич отворил дверь и вступил в свое логовище. Крякнув и снявши шинель, он помолился на икону и пошел по своим, освещенным лампадкою, комнатам. Во второй и последней комнате он опять помолился иконе и на цыпочках подошел к кровати. На кровати спала хорошенькая девушка лет 25.
– Маничка, – начал будить ее Иван Никитич, – Маничка!
– Ввввв…
– Проснись, дочь моя!
– А мня… мня… мня… мня…
– Маничка, а Маничка! Пробудись от сна!
– Кого там? Че… го, а? а?
– Проснись,
Манечка повернулась на другой бок и открыла глаза.
– Чего вам? – спросила она.
– Дай мне, дружок, пожалуйста, два листика бумаги!
– Ложитесь спать!
– Дочь моя, не откажи в просьбе!
– Для чего вам?
– Корреспонденцию в «Голос» писать.
– Оставьте… Ложитесь спать! Там я вам ужинать оставила!
– Друг мой единственный!
– Вы пьяны? Прекрасно… Не мешайте спать!
– Дай бумаги! Ну что тебе стоит встать и уважить отца? Друг мой! Что же мне, на колена становиться, что ли?
– Аааа… черррт! Сейчас! Уходите отсюда!
– Слушаю.
Иван Никитич сделал два шага назад и спрятал свою голову за ширмы. Манечка спрыгнула с кровати и плотно окуталась в одеяло.
– Шляется! – проворчала она. – Вот еще наказание-то! Матерь божия, скоро ли это кончится, наконец! Ни днем, ни ночью покоя! Ну, да и бессовестный же вы!..
– Дочь, не оскорбляй отца!
– Вас никто не оскорбляет! Нате!
Манечка вынула из своего портфеля два листа бумаги и швырнула их на стол.
– Мерси, Маничка! Извини, что обеспокоил!
– Хорошо!
Манечка упала на кровать, укрылась одеялом, съежилась и тотчас же заснула.
Иван Никитич зажег свечу и сел у стола. Немного подумав, он обмакнул перо в чернила, перекрестился и начал писать.
На другой день, в восемь часов утра, Иван Никитич стоял уже у парадных дверей Ивана Степановича и дрожащей рукой дергал за звонок. Дергал он целых десять минут и в эти десять минут чуть не умер от страха за свою смелость.
– Чево надоть? Звонишь! – спросил его лакей Ивана Степановича, отворяя дверь и протирая фалдой поношенного коричневого сюртука свои заспанные и распухшие глаза.
– Иван Степанович дома?
– Барин? А где ему быть-то? А чево надоть?
– Вот… я к нему.
– Из пошты, что ль? Спит он!
– Нет, от себя… Собственно говоря…
– Из чиновников?
– Нет… но… можно обождать?
– Отчего не можно? Можно! Идите в переднюю!
Иван Никитич бочком вошел в переднюю и сел на диван, на котором валялись лакейские лохмотья.
– Аукрррмм… Кгмбрррр… Кто там? – раздалось в спальне Ивана Степановича. – Сережка! Пошел сюда!
Сережка вскочил и как сумасшедший побежал в хозяйскую спальню, а Иван Никитич испугался и начал застегиваться на все пуговицы.
– А? Кто? – доносилось до его ушей из спальни. – Кого? Языка у тебя, скотины, нету? Как? Из банка? Да говори же! Старик?
У Ивана Никитича застучало в сердце, помутилось в глазах и похолодело в ногах. Приближалась важная минута!
– Зови его! – послышалось из спальни. Явился вспотевший Сережка и, держась за ухо, повел Ивана Никитича к Ивану Степановичу. Иван Степаныч только что проснулся: он лежал на своей двухспальной кровати и выглядывал из-под ситцевого одеяла. Возле него, под тем же самым одеялом, храпел толстяк с серебряною медалью. Ложась
– Чего тебе? – спросил Иван Степанович, глядя в лицо Ивана Никитича и морща лоб.
– Извиняюсь за причиненное беспокойство, – отчеканил Иван Никитич, вынимая из кармана бумагу. – Высокопочтенный Иван Степанович, позвольте…
– Да ты, послушай, соловьев не разводи, у меня им есть нечего: говори дело. Чего тебе?
– Я вот, с тою целью, чтоб эк… эк-гем почтительнейше преподнесть…
– Да ты кто таков?
– Я-с? Эк… эк… гем… Я-с? Забыли-с? Я корреспондент.
– Ты? Ах да. Теперь помню. Зачем же ты?
– Корреспонденцию обещанную на прочтение преподнесть пожелал…
– Уж и написал?
– Написал-с.
– Чего так скоро?
– Скоро-с? Я до самой сей поры писал!
– Гм… Да нет, ты… не так… Ты бы подольше пописал. Зачем спешить? Поди, братец, еще попиши.
– Иван Степанович! Ни место, ни время стеснить таланта не могут… Хоть год целый дайте мне – и то, ей-богу, лучше не напишу!
– А ну-ка, дай сюда!
Иван Никитич раскрыл лист и обеими руками поднес его к голове Ивана Степановича.
Иван Степанович взял лист, прищурил глаза и начал читать: «У нас, в Т…, ежегодно воздвигается по нескольку зданий, для чего выписываются столичные архитекторы, получаются из-за границы строительные материалы, затрачиваются громадные капиталы – и все это, надо признаться, с целями меркантильными… Жалко! Жителей у нас 20 тысяч с лишком, Т. существует уже несколько столетий, здания воздвигаются; а нет даже и хижины, в которой могла бы приютиться сила, отрезывающая корни, глубоко пускаемые невежеством… Невежество…» Что это написано?
– Это-с? Horribile dictu… [88]
– А что это значит?..
– Бог его знает, что это значит, Иван Степанович! Если пишется что-нибудь нехорошее или ужасное, то возле него и пишется в скобочках это выражение.
– «Невежество…» Мммм… «залегает у нас толстыми слоями и пользуется во всех слоях нашего общества полнейшим правом гражданства. Наконец-таки и на нас повеяло воздухом, которым дышит вся образованная Россия. Месяц тому назад мы получили от г. министра разрешение открыть в нашем городе прогимназию. Разрешение это было встречено у нас с неподдельным восторгом. Нашлись люди, которые не ограничились одним только изъявлением восторга, а пожелали еще также выказать свою любовь и на деле. Наше купечество, никогда не отвечающее отказом на приглашения – поддержать денежно какое-либо доброе начинание, и теперь также не кивнуло отрицательно головою…» Черррт! Скоро написал, а как важно! Ай да ты! Ишь! «Считаю нужным назвать здесь имена главных жертвователей. Вот их имена: Гурий Петрович Грыжев (2000), Петр Семенович Алебастров (1500), Авив Инокентиевич Потрошилов (1000) и Иван Степанович Трамбонов (2000). Последний обещал…» Кто это последний?
88
Страшно сказать… (лат.)