Сочинения князя В. Ф. Одоевского
Шрифт:
Говоря о хаотическом состоянии науки и искусства Европы, Фауст, в книге князя Одоевского, много говорит справедливого и дельного; но взгляд его вообще тем не менее односторонен, парадоксален. Все, что говорит он о преобладании опытных наблюдений и мелочного анализа в естественных науках, – все это отчасти справедливо; тем не менее нельзя согласиться с ним, чтоб это происходило от нравственного гниения, от погасающей жизни: скорее можно думать, что для естественных наук не настало еще время общих философских оснований именно по недостатку фактов, которые могут быть добыты только опытными наблюдениями, и что этот-то современный эмпиризм и должен со временем приуготовить философское развитие естественных наук. Тот же смысл имеет и эта дробность знаний, вследствие которой один, занимаясь математикою, считает себя вправе не иметь понятия об истории, а другой, занимаясь политическою экономиею, полагает своею обязанностью быть невеждою в теории искусства. Но что в этом должно видеть только переходное, следовательно, временное состояние, перелом, а не коснение, как предвестник близкой смерти, – это доказывают слова самого Фауста, что все чувствуют и сознают недостаток общих начал в науках и необходимость знания, как чего-то целого, как науки о жизни, о бытии, о сущем, в обширном значении этого слова, а не как науки то об этом предмете, то о том. Смерть обществ всегда предшествуется пошлым самодовольством, всеобщею удовлетворенностью, мелочами, полным примирением с тем, что есть и как есть. В умирающих обществах нет криков и воплей на недостаточность настоящего, нет новых идей, новых учений, нет страдальцев за истину, нет борьбы, – все тихо под зеленою плесенью гниющего болота. То ли мы видим в Европе? Фауст видит там совершенную гибель искусства, говорит о Россини, о Беллини – и не говорит о Мейербере. И давно ли были там Моцарт и Бетховен? И неужели Европа каждый год обязана представлять по новому гению во всех родах, – иначе она умерла? Четыре такие мыслителя, как Кант, Фихте, Шеллинг и Гегель, непосредственно явившиеся один за другим: неужели этого мало? И если теперь даже философия Гегеля относится в Германии к учениям, уже совершившим свой круг,
16
Речь идет о Гегеле, который «первый заслонил» Шеллинга, и о левых гегельянцах, которые «далеко обогнали» своего учителя. Белинский, как об этом свидетельствует его письмо к А. И. Герцену от 26 января 1845 г., был знаком с «Немецко-французским ежегодником», журналом, вышедшим в 1844 г. под редакцией А. Руге и К. Маркса в Париже. В этом журнале были опубликованы статьи К. Маркса «К критике гегелевской философии права» и «К еврейскому вопросу». О развитии левого гегельянства Белинский, опираясь на изложение брошюры Ф. Энгельса В. П. Боткиным (см. сл. примеч.) писал в 1843 г. в статье об. «Истории Малороссии» Н. Марковича (наст. изд., т. 5).
17
Речь идет о чтении Ф.-В. Шеллингом лекций в Берлинском университете в последний период его деятельности (с 1841 г.). Содержанием их была «философия откровения» Шеллинга, сливавшаяся с теософией. Это учение было направлено против философии Гегеля и левого гегельянства. Курс лекций Шеллинга, между прочим, слушали М. А. Бакунин и М. Н. Катков. Последнему принадлежало изложение вводной лекции этого курса («Отечественные записки», 1842, т. XX, № 2, отд. VII, с. 63–70). В обзоре «Германская литература» («Отечественные записки», 1843, т. XXVI, № 1, отд. VII, с. 1–4) В. П. Боткин (подпись: В. Б-н) дал, без ссылки на источник, с сокращениями и некоторыми смягчениями текста, перевод вводного раздела памфлета Ф. Энгельса «Шеллинг и откровение», изданного в Лейпциге в 1842 г. Памфлет разоблачал реакционную сущность «философии откровения». Переведенный Боткиным вводный раздел брошюры Энгельса содержал общую характеристику Гегеля, правого и левого гегельянства. Об этом обзоре Боткина см. отзыв Белинского в письме от 6 февраля 1843 г.: «Твоя статья о «Немецкой литературе» в 1 № мне чрезвычайно понравилась, – умно, дельно и ловко» (Белинский, АН СССР, т. XII с. 131). В письмах этих лет, начиная с 1842 г., Белинский отзывался о Шеллинге неизменно резко или иронически (см.: там же, с. 95, 102, 114); ср. и его насмешки над увлечением Каткова лекциями Шеллинга (там же, с. 103–106).
Но Фауст не останавливается на сомнении и идет к убеждению. Посмотрим на его убеждение. Он ищет шестой части света и народа, хранящего в себе тайну спасения мира… находит его – и тут же спрашивает себя: «Не мечта ли это самолюбия?» – Неужели это убеждение!..
Фауст, между прочим, доказывает, что мы угадали историю прежде истории, посредством поэтического магизма, без предварительной разработки материалов, – и указывает на историю Карамзина!.. Неужели же Фаусту неизвестно, что теперь все бросили мысль писать историю и принялись за разработку исторических материалов, ибо убедились, что история прежде истории может быть только попыткою, пожалуй, и прекрасною, но из которой выходит не история, а историческая поэма?.. Великое дело видит Фауст в том, что наша поэзия началась сатирою – судом народа над самим собою… А ларчик просто открывался! {18} Так как наша поэзия была заимствование, нововведение, то наши поэты и пустились подражать кто кому вздумал, и какой-нибудь Сумароков был и трагик, и комик, и лирик, и баснописец, писал и оды на иллюминации и сатиры на подьячих. Пушкин (говорит Фауст) разгадал характер русского летописца в «Борисе Годунове»: разгадал ли, полно? Не заставил ли он его по Гердеру, но только русским складом, делать апофеозу истории, то есть говорить вещи, которые не могли прийти в голову ни одному летописцу, ни европейскому, ни русскому? Покажите нам хоть одну летопись, которая бы оправдывала возможность такого взгляда на значение историка со стороны простодушного летописца XVI века? – Но г. Хомяков, по мнению Фауста, глубоко проникнул в характер еще труднейший, в характер русской женщины-матери (в «Дмитрии Самозванце»), а г. Лажечников воспроизвел характер и еще труднейший – древней русской девушки (в «Басурмане»)… Что сказать на это?.. Мы ничего не скажем…
18
Заключительная строка из басни И. А. Крылова «Ларчик».
И между тем, повторяем, в «Эпилоге» столько ума; многие даже из парадоксов его так остроумны и оригинальны, написан он так живо и увлекательно, что от него нельзя оторваться, не дочитав его до конца.
От «Эпилога» перейдем к «Сказке о том, как опасно девушкам ходить толпою по Невскому проспекту» и «Той же сказке, только наизворот». Она была напечатана еще в 1833 году в «Пестрых сказках», и ее содержание известно многим. Героиня ее – славянская дева, которая, как все славянские девы, была бы чудом красоты, ума и чувства, если б заморский басурман, при помощи безмозглой французской головы, чуткого немецкого носа с ослиными ушами и туго набитого английского живота, не вырезал из нее души и сердца и не превратил ее в куклу. Эта сказочка навела нас на мысль об удивительной сметливости русского человека всегда выйти правым из беды и сложить вину если не на соседа, то на черта, а если не на черта, то на какого-нибудь мусье… Девушка шла по Невскому проспекту с десятью своими подругами, в сопровождении трех маменек, которые умели считать только до десяти, как ворона умеет считать только до четырех. Нет спора, что подобные дамы были в состоянии дать превосходное воспитание своим дочерям, если б не подвернулся проклятый басурман… Г-н Кивакель тоже, должно быть, воспитан был басурманами, а оттого и получил способность жить только трубкою и лошадьми… И между тем какое изложение, сколько таланта потрачено на эту сказку!.. {19}
19
См.: «Деревянный гость, или Сказка об очнувшейся кукле и господине Кивакеле» (из цикла «Пестрые сказки»); Соч., ч. 3.
Но мы рекомендуем читателям вместо этой сказки прочесть домашнюю драму – «Хорошее жалованье, приличная квартира, стол, освещение и отопление» {20} , чтоб насладиться произведением, столь же прекрасным по мысли, сколько и по выполнению. Это одно из лучших произведений князя Одоевского.
Особенно замечательна также последняя статья в третьей части: «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе». Она была написана еще в 1836 году и напечатана в «Современнике» Пушкина {21} . В ней автор нападает на вредную расчетливость некоторых литераторов, которые льстят невежеству толпы, браня просвещение… Увы! с 1836 г. много воды утекло, и мы жалеем, что князь Одоевский не переделал своей прекрасной статьи, чтоб воспользоваться огромным множеством новых фактов о гонении, воздвигнутом против просвещения и литературы теми же самыми людьми, которые называются то учеными, то литераторами. Остроумному и энергическому перу князя Одоевского много дали бы материалов одни так называемые «славянолюбы» и «квасные патриоты», которые во всякой живой, современной человеческой мысли видят вторжение лукавого, гниющего Запада.
20
«Домашняя
21
В указанной статье 1836 г., говоря о литературе и журналистике первой половины 1830-х гг., Одоевский осмеивал стандартные исторические романы типа «Димитрия Самозванца» Булгарина или «Аскольдовой могилы» Загоскина, где суждения, заимствованные из «Истории государства Российского» Карамзина, сочетались с домыслами и простонародными сценами; осмеивал также и псевдопатриотические трагедии из русской истории Н. Кукольника и др. Основные удары были направлены против «Северной пчелы» Булгарина и Греча и «Библиотеки для чтения» Сенковского с характерными для них беспринципностью, коммерческим расчетом, потворством дурному вкусу, нападками на лучших представителей литературы (особенно на Гоголя) и т. д.
Статья «О вражде к просвещению» важна еще и как объяснение некоторых критик на сочинения князя Одоевского. В самом деле, как иному критику можно находить что-нибудь хорошее в сочинениях этого автора, если он имел неудовольствие вычитать в них строки о том, как пишутся у нас исторические романы и трагедии, о том, как смеются у нас над умом человеческим, называя его надувалою и тому подобным? {22} Не хотите ли знать, как пишутся у нас исторические романы и трагедии?
22
Выпад против О. И. Сенковского. Ср. примеч. 11 к статье «Парижские тайны».
Тогда догадались и наши так называемые сочинители: попробовали – трудно; наконец взялись за ум, раскрыли «Историю» Карамзина, вырезали из нее несколько страниц, склеили вместе и, к неописанной радости, сделали разом три открытия: 1) что такое произведение читатели с небольшим усилием могут принять за роман или за трагедию, 2) что с русского переводить гораздо удобнее, нежели с иностранного, и 3) что, следственно, сочинять совсем не так трудно, как прежде полагали. В самом деле, смотришь – русские имена, а та же французская мелодрама. И многие, многие пустились в драмы и особенно в романы; а критика – этот позор русской литературы – уставила для сих произведений особые правила. За недостатком исторических свидетельств, решили, что настоящие русские нравы сохранились между нынешними извозчиками, и вследствие того осудили какого-либо потомка Ярославичей читать изображение характера своего знаменитого предка, в точности списанное с его кучера; вследствие тех же правил, кто употреблял русские имена, того критика называла национальным трагиком, кто бессовестнее выписывал из Карамзина, того называла национальным романистом, и гг. А, Б, В хвастались перед читателями, а читатели радовались, что в романе нет ни одного слова, которое бы не было взято из истории; многие находили это средство очень полезным для распространения исторических познаний.
Не хотите ли знать, как у нас обращаются с наукою?
Отличительным характером наших сатириков сделалось попадать редко и метить всегда мимо. Два, три человека занимаются у нас агрономиею; благомыслящие люди делают неимоверные усилия, чтобы распространить прямое знание о сей науке, которое одно может отвратить грозящее нашим нивам бесплодие; два, три человека собираются толковать о философских системах, по слуху известных нашим литераторам; так называемые ученые (то есть между литераторов) с грехом пополам щечатся вокруг словарей и энциклопедий; а наши нравоописатели толкуют о вреде, происходящем от излишней учености, о вреде машин, пишут романы и повести, комедии, в которых выводятся на сцену какие-то господа Верхоглядовы, не только несуществующие, но невозможные в России; выводятся философы, агрономы, нововводители, как будто бы существование этих лиц было характерною чертою в нашем обществе! Названия наук, неизвестных нашим сатирикам, служат для них обильным источником для шуток, словно для школьников, досадующих на ученость своего строгого учителя; лучшие умы нашего и прошедшего времени: Шампольон, Шеллинг, Гегель, Гаммер, особенно Гаммер, снискавшие признательность всего просвещённого мира, обращены в предметы лакейских насмешек; «лакейских», говорим, ибо цинизм их таков, что может быть порожден лишь грубым, неблагодарным невежеством. От этого создания некоторых из наших романистов доходят до совершенной нелепости {23} .
23
Здесь, как и в следующей далее второй большой цитате из статьи В. Ф. Одоевского, в основном высмеивается Сенковский, который в статьях и рецензиях в «Библиотеке для чтения» так отзывался о Шампольоне, известном ориенталисте Гаммере, об английском физике Гемфри Дэви и т. д.
Но вот черта, еще более характеристическая, и которую особенно следует принять к сведению:
Любопытнее всего знать: что делали читатели?.. А читателям что за дело? Были бы книги. Случалось ли вам спрашивать у девушки, недавно вышедшей из пансиона: «Какую вы читаете книжку?» – «Французскую», – отвечает она; в этом ответе разгадка неимоверного успеха многих книг скучных, нелепых, напитанных площадным духом. Да, читатели хотят читать и потому читают всё: «Лучшая приправа к обеду, – говорили спартанцы, – голод». А нечего сказать, бедных читателей потчуют довольно горьким зельем; но, впрочем, романисты и комики умеют подсластить его, и это злое зелье многим приходится по вкусу. Вот каким образом это происходит. Вообразите себе деревенского помещика, живущего в степной глуши; он живет очень весело: поутру он ездит с собаками, вечером раскладывает гранпасьянс и в промежутках проматывает свой доход в карты; зато у него в деревне нет никаких новостей, ни английских плугов, ни экстирпаторов, ни школ, ни картофеля; он всего этого терпеть не может. Помещик не в духе, да и не мудрено: земля у него что-то испортилась; он твердо держится тех же правил в земледелии, которых держались и дед и отец его, – и земля и вполовину того не приносит, что прежде… чудное дело! Да еще, к большей досаде, у соседа, у которого земля тридцать лет тому назад была гораздо хуже, земля исправилась и приносит втрое более дохода; а уж над этим ли соседом не смеялся наш добрый помещик, и над его плугами, и над экстирпаторами, и над молотильнею, и над веялкою! Вот к помещику приезжает его племянник из университета, видит горькое хозяйство своего дядюшки и советует… как бы вы думали?.. советует подражать соседу, толкует дядюшке об агрономии, о лесоводстве, о чугунных дорогах, о пособиях, которые правительство щедрою рукою предлагает всякому промышленному и ученому человеку. Дядюшке это не по сердцу; с горя он открывает книгу, которую рекомендовал ему приятель из земского суда, с которым он в близких связях по разным процессам. Дядюшка читает – и что же? о восторг! о восхищенье! Сочинитель, который напечатал книгу и потому, следственно, должен быть человек умный, ученый и благомыслящий, говорит читателю, или по крайней мере читатель так понимает его: «Поверьте мне, все ученые – дураки, все науки – сущий вздор, знаменитый Гаммер – невежда, Шампольон – враль, Гомфрий Деви – вольнодумец; вы, милостивый государь, настоящий мудрец, живите по-прежнему, раскладывайте гранпасьянс, не думайте обо всех этих плугах, машинах, от которых только разоряются работники и от которых происходит только зло: на что вам агрономия? она хороша там, где мало земли; на что вам минералогия, зоология? вы знаете лучшую науку – правдологию…» И помещик смеется: он понимает остроту; он очень доволен; дочитывает прекрасную книгу до конца. Когда заговорит племянник об агрономии, он обличает его заблуждения печатными строками, рекомендует утешительное произведение своим собратиям, и у удивленного издателя являются неожиданные читатели, а между тем в понятиях добрых помещиков все смешивается, вольнодумство с благими действиями просвещения, молотильня с затеями беспокойных голов, по всяком улучшении они видят лишь вредное нововведение, в удовлетворении своему эгоизму и лени – истинную истину; настоящий дух они находят лишь в мнении своих крестьян о том, что не должно сеять картофель и что надлежит непременно оставлять третье поле под паром.
Нельзя не согласиться, что такого рода правда колет глаза и что не у всякого критика станет духа хвалить автора столь откровенного насчет некоторых слабостей некоторых из его ближних. Не причисляя себя к числу этих некоторых, мы не имели никакой причины скрывать нашего истинного мнения о достоинстве сочинений князя Одоевского. Таких писателей у нас немного. В самых парадоксах князя Одоевского больше ума и оригинальности, чем в истинах у многих из наших критических акробатов, которые, критикуя его сочинения, обрадовались случаю притвориться, будто они не знают, о ком пишут, и видят в нем одного из сочинителей их собственного разряда {24} . Некоторые из произведений князя Одоевского можно находить менее других удачными, но ни в одном из них нельзя не признать замечательного таланта, самобытного взгляда на вещи, оригинального слога. Что же касается до его лучших произведений, – они обнаруживают в нем не только писателя с большим талантом, но и человека с глубоким, страстным стремлением к истине, с горячим и задушевным убеждением, – человека, которого волнуют вопросы времени и которого вся жизнь принадлежит мысли. Неуважение к таланту есть признак невежества; а неуважение к живой и страстной мысли человека показывает, что в отношении к мысли неуважающий «свободен от постоя». Можно не все находить хорошим в таланте, но нельзя не признать таланта; можно не во всем соглашаться с мыслящим человеком, но нельзя без уважения к нему даже не соглашаться с ним.
24
Имеется в виду рецензия Сенковского на «Сочинения В. Ф. Одоевского» («Библиотека для чтения», 1844, т. LXVI, отд. VI, с. 1–9). Сенковский высмеивал в ней многие произведения Одоевского, в особенности «Русские ночи». Статью «О вражде к просвещению» он называл здесь «одним из самых невероятных плодов парадоксального направления автора».
Примечания
В тексте примечаний приняты следующие сокращения:
Анненков – П. В. Анненков. Литературные воспоминания. Гослитиздат, 1960.
БАН – Библиотека Академии наук СССР в Ленинграде.
Белинский, АН СССР – В. Г. Белинский. Полн. собр. соч., т. I–XIII. М., Изд-во АН СССР, 1953–1959.
Герцен – А. И. Герцен. Собр. соч. в 30-ти томах. М., Изд-во АН СССР, 1954–1966.
ГПБ – Государственная публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина.