Сочинения в 3 томах. Том 2. Диктатор
Шрифт:
Мне крикнули, что Гамов пришел в сознание и зовет меня. Он улыбнулся виноватой улыбкой, словно извинялся за сердечный приступ. И прошептал:
– Неожиданно…
– Ожиданно, - возразил я.
– У вас уже давно сдало здоровье, Гамов. И моя вина, что я недоглядел. Нельзя вам в таком состоянии выходить на народ с речами. Не прощу себе этой ошибки.
– Не вы, нервы… Семипалов, не помню… Сказал ли?
– Все сказали! Немедленно приступаем к делу. Бар и Пеано готовят транспорты с продовольствием. Как вы велели. Я организую референдум. Еще что надо?
Его голос угасал, я почти уже не слышал слов:
– Спасибо…
Он бессильно закрыл глаза. Я смотрел на его вдруг страшно похудевшее лицо и думал, что отвечал так, будто верил, что референдум пройдет по его желанию и население выскажется за опасную помощь своим врагам. А ведь я не только не верил в это, но был убежден в
И именно так я объяснил свое поведение Прищепе, Бару и Гонсалесу, когда мы возвращались в зал. Прищепа и Бар похвалили, Гонсалес хмуро молчал - наверно, внес неискренность в общий синодик моих прегрешений, копящийся в его памяти.
В зале почти никого не было, но фойе и коридоры гудели. Увидев, что мы возвращаемся, все повалили обратно. Я выждал, пока рассядутся, и попросил на трибуну врача. Врач объяснил, что болезнь из опасных, но течение ее в медицине хорошо изучено. В данном случае можно надеяться на благополучное выздоровление, если не вмешаются непредвиденные факторы, вроде серьезных нервных потрясений.
– Вы слышали диагноз - выздоровление, если не случится больших нервных потрясений, - сказал я.
– Предстоящий референдум в этом смысле может оказаться опасным. Но тут мы ничего не сумеем изменить. Речь пойдет о судьбе народа, народ будет решать свою судьбу, как сочтет для себя полезным, хотя бы это было и неприятно отдельным его гражданам. Зато во всем остальном мы выполним волю диктатора. Вы слышали ее: немедленная подготовка продовольствия к отправке, с тем чтобы ко дню референдума все эшелоны могли пересечь границу военного противостояния армий, если на то будет санкция народа. На время болезни Гамова его правительственные функции переходят ко мне. О состоянии диктатора стерео будет сообщать дважды в сутки. Остальные новости в обычное время.
8
Вначале я думал, что референдум можно устроить уже на третий день. Но Готлиб Бар восстал против такой торопливости. Сбор и погрузка продовольствия в вагоны и водоходы, даже если задействовать армию и военнопленных, должна была занять не меньше месяца, еще неделю Бар потребовал на передвижение всех грузов к границе. Я рассердился.
– Будем откровенны, друзья, - доказывал я на Ядре.
– Только двое из нас - Пустовойт и Гонсалес - проголосовали за помощь врагам. Но и они, думаю, не верят, что народ поддержит эту операцию. Уж если мы, помощники Гамова, отказали ему в согласии… Зачем же нам сразу опустошать все склады, сразу продвигать эшелоны к границе? Ведь ни один вагон, ни одна машина реально границы не пересечет. Мы обещали Гамову немедленно начать подготовку операции, мы и начнем ее. Мы даже покажем по стерео эшелоны, выстроенные у границы, он увидит их и поймет, что его воля действует. Но воля народа отменит его волю, сомнений в том нет. И придется возвращать обратно огромные массы грузов, гнать по перегруженным дорогам тысячи машин. Зачем эта романтика? Мы же серьезные люди, Готлиб! Неделя, одна неделя - вот все, что можете иметь.
Бару дали семь дней. Референдум назначили на конец недели.
Утром следующего дня Гонсалес известил меня, что ко мне на прием просится президент Нордага Франц Путрамент.
– Вы его не судили, Гонсалес?
– удивился я.
– Гамов хотел с ним о чем-то переговорить, но не нашел времени. Путрамент узнал о болезни Гамова и запросился к вам. «Все же старый знакомый!» - сказал он о вас.
– Доставьте его ко мне вечером. И попозже.
Путрамент показался в дверях, когда в здании остались одни сторожа. Почти час перед этим я смотрел последние известия. Омар Исиро передавал на весь мир о сердечном приступе Гамова. Я увидел со стороны, как Гамов хватался рукой за мое плечо, как к нам спешили Прищепа и Гонсалес, как мы четверо медленно - чтобы не трясти - несли Гамова, а вокруг кричали, сновали разные люди - приглашенные на заседания, охрана, выскочивший из толпы врач… А за рубежом пока только обсуждалось происшествие в Адане - правда, уже собирались на улицах кучки людей, но дальше не шло:
Уже спустя два дня я еще больше поражался тому возбуждению, которое произвела драма в Адане, но по-иному - оно было больше всего, что я мог вообразить…
В дверь вошли два охранника, за ними Франц Путрамент.
– Разрешите войти, генерал?
– вежливо осведомился президент Нордага.
– Вы уже вошли, зачем же спрашивать разрешения?
– сказал я.
– Я еще могу повернуть обратно, если не получу разрешения.
– Вряд ли это позволят ваши сторожа. Входите и располагайтесь в кресле, Путрамент. Вы свободны, - сказал я охранникам и снова обратился к Путраменту: - Вы сильно изменились, президент. Когда я увидел вас лихо скачущим на площадь, вы показались мне не солидным мужчиной, а лихим парнем, кем-то вроде кортезских ковбоев, те ведь стариками не бывают, то ли вообще бессмертны, то ли погибают задолго до естественной смерти.
– Я и был ковбоем, генерал. И как раз в юности. И как раз в столь нелюбимой вами Кортезии. И даже считался хорошим загонщиком скота. Иногда удивляюсь, зачем я променял лошадей на министров и генералов. С лошадьми мне проще общаться, чем с лидерами политических партий.
– Эти хорошие мысли вам стали являться после поражения в войне с нами?
– сочувственно поинтересовался я.
– И до поражения. Но я хотел не о лошадях. Если позволите…
– Позволяю. Итак, вы хотите мне что-то сообщить? Или попросить?
– И сообщить, и попросить.
Он вдруг стал смущаться. Вероятно, он доселе только требовал и командовал, а сейчас явился просить - дар слова такая ситуация не умножала. Я слушал и рассматривал его. Конечно, внешности он был незаурядной - высокий, стройный, по-военному четкий, с хорошо вылепленной головой, рыжие кудри, рыжие усики, почти белесая короткая бородка, яркие голубые глаза… Но он уже старел, об этом свидетельствовали морщины на шее и склеротическая прозрачность кожи на руках. Я часто замечал, что многие люди начинают стареть не лицом, а руками и шеей, лицо еще свежее, а шея дрябнет и кожа рук становится восковой. Франц Путрамент принадлежал к этому типу людей.
А говорил он о том, что его зачем-то хотел видеть диктатор Латании. У него не было никакого желания встречаться с Гамовым, а пуще того - с его помощниками. Но он понимал, что теперь не волен в своих действиях, и терпеливо ждал. Но диктатор все не вызывал его, и это стало раздражать. Ну, не раздражать, словечко не для нынешнего его лексикона, а вызывать недоумение. А затем совершились события, какие не только его, всякого человека в мире должны были взволновать. Он подразумевает эпидемию водной аллергии. И буквально измучила мысль, что страшная болезнь вот-вот перекочует из соседней Корины в родной Нордаг и дети его страны станут погибать, а он ничем, ничем не сможет помочь!.. «Генерал Семипалов, в эти дни я мечтал о смерти, смерть в такие минуты куда легче бездействия, да еще бездействия, отягченного сознанием, что ты всех больше виноват в приближающейся беде, ибо она результат войны, а ты войны желал, ты ее планировал, ты ее вел!.. Но совершилось чудо, только это слово выразит внезапно произошедшее. Ваша страна, столько лет являвшаяся пугалом агрессии, образом коварства и предательства, страна, которую я всей душой ненавидел, вдруг выступила спасительницей гибнущих детей. И каких детей? Не своих, нет - всех! Детей своих врагов, моих детей! И жертвовала ради чужих детей всем, что имела - золотом своих банков, молоком своих юных матерей, молоком, отнимаемым от собственных детей!.. Я не мог в это поверить, это было немыслимо. Я не отрывался от стерео, искал в каждой картине опровержения объявленной программы спасения. Но стерео показывало пункты сбора грудного молока, очереди молодых матерей с детьми на руках - отдать то, что было так нужно этим, на их руках… У меня разваливалась голова от пылающих мыслей! И потом я увидел свою Луизу, свободную, она вела митинг в толпе женщин в моей стране, она призывала их внести свой вклад в дело помощи. И я снова и снова видел ее на машинах, на лошадях, на водоходах, полных собранным ею молоком, - не в тюрьме, не в глухой ссылке, а в моей столице, на площадке моего дома. Она возглавляла самое благородное, самое великодушное дело - дело помощи людям. И я любовался ею, я радовался и плакал от счастья».