Содержимое ящика(Повести, рассказы)
Шрифт:
Нет, в это не верю. Потому что ощущаю иначе: Высший Смысл существует. Существует Высшая Справедливость, и она всемирна. Крупицы этой Справедливости рассеяны в душах. Они роднят. Они и образуют это особенное «мы», ничему больше не подчиненное. И как не прав у нас самодеятельный высший суд над жизнью, так не может быть прав у них высший суд «носов» над искусством.
Высшее — оно и есть Высшее, и не может оно реально воплотиться ни в человеке, ни в группе, ни в обществе.
Итак, я толкнул замутненно-стеклянную
Бело и пусто. Так и задумано. Стены хороши. Нет, не хороши — выразительны: высокие, метров семь, слегка неровные. Но это ведь нарочно, что неровные, кривоватые: из-под потолка мягкий желтоватый свет, и стена живет светотенями выпуклостей и легких вмятин.
Комната была бы мучительно симметричной, если бы… — ближе к левой стене в полу колодец. Из него растет трехметровый механизм непонятного назначения. Трубы, цепи, колесики… медь, латунь… благородство обработки. Промышленный модернизм, дизайн столетней давности. Механизм загадочно неподвижен. К экспозиции отношения не имеет.
А экспозиция? Она слегка портит общее впечатление от белой залы, но не слишком. Работы, мягко говоря, не назойливы — небольшие и одинаковые.
Серый квадрат на белом листе.
Еще один — тоже серый, но чуть побольше.
И еще — на этот раз к квадрату прислонен треугольник. Справа прислонен.
А вот здесь — слева.
И далее, как вы, наверное, догадались, — квадрат с двумя треугольниками. Справа и слева.
Если любопытство не иссякло, можно осмотреть еще несколько квадратов и перейти к прямоугольникам.
Во втором зале продолжение. Здесь симметрия стен нарушена нишей. В ней — тоже белой и тоже ярко и мягко освещенной — большой стол. На нем компьютер, бумаги, сшиватели, папки. И служащий возле стола. Не подымая головы, перебирает папки, проспекты.
Мы вдвоем. «Я» — это посетители. «ОН» — это владельцы, организаторы, устроители. «ОН» — это (как я знаю заранее) самое престижное искусство сегодняшнего дня. День пройдет, квадраты покинут эти стены, но не исчезнут. С этих стен они могут уйти только в историю, не иначе. Через скандалы, через каталоги на роскошной бумаге с неподдающимися пониманию вступительными статьями, через вернисажи с коктейлями, через дам в вечерних платьях среди бела дня и коротеньких мужчин в умопомрачительных рубашках с бриллиантовыми запонками, через музеи и выставки, но — в историю!
«ОН», человек истории, не заинтересовался посетителями, то есть мною. А «Я» знал, что спрашивать «зачем все это?» — нельзя. Так дано, и этим все сказано. Я чувствовал, что тут какая-то лукавая игра, насмешка, ирония, куда посильнее моей. «Квадрат» Малевича, конечно, имеется в виду. Но не только он, еще многое, неведомое мне, пропущенное мною. Имеются в виду и этот зал, эти белые стены, и этот день, и эта улица, и я сам в этом зале с моим одиночеством имеюсь в виду.
И все-таки, все-таки… извините за глупость, за варварство, за примитивность… А что это значит? А чем это пахнет, кроме сыроватой штукатурки?
Я уставился на служащего, а он услышал, что шаги мои замолкли, и поднял глаза.
— Ну, что? — спросил я. — Что ты сам об этом думаешь?
— О
— Да вот об этом!
— Вам что, собственно, мсье, угодно? Каталог? Восемьдесят франков.
— Да на кой же черт мне эти квадраты еще с собой уносить!
— Дело ваше.
— Мое. А твое какое дело? Что ты там перебираешь и записываешь?
— Это моя работа. И неплохая, заметьте. Что уставился? Тут серьезные дела. В этих комнатах миллионы шуршат.
— Может статься. Только, сдается мне, не про твою честь.
— А я не о себе. Тут такие люди бывают, ой-ой-ой!
— Чего ж сейчас-то пусто?
— Всему есть время. И те, кому надо, его знают. А сейчас так… промежуток… полость… И двери только по традиции открыты. И вот лезут типы невесть откуда, вроде тебя. Таращатся тут… хмыкают… ждут, чтоб я тоже хмыкнул — хреновину, дескать, развесили и радуемся. Не дождешься, не хмыкну.
— Конечно, хреновину!
— А вот и не хреновину.
— Полную хреновину.
— Вам, может быть, каталог за восемьдесят франков?
— И каталог у вас хреновина, и работа твоя хреновина.
— Прямо интересно, что тебя сюда занесло и из каких же это глухих мест ты выскочил?
Не было, конечно, этого разговора. Мы просто поглядели друг на друга. Долго и непонятно. Я вышел, потянув за латунную ручку маслянистой двери.
Да, непонятно здесь, на ветру свободы. Сказал же мне Другой Художник, предупредил же — посмотри и уходи, не делай выводов. А я вот стою посреди улицы Дезодриетт и, вместо того чтобы просто выпить пива, пытаюсь вникнуть — что это было и зачем? Привычка. Или… может быть, мы все, которые с Востока, все немножко правдоискатели? Так это же хорошо?! Хорошо-то хорошо, да только что же тогда никак не доищемся правды-то? Надо было его спросить, этого, в нише, надо было… но неловко как-то…
Здесь можно спросить дорогу, спросить, который час, а вот спросить, даже хорошо знакомого, зачем живем, зачем картина нарисована, для кого он книгу пишет, — нельзя, не стоит… нарушение конвенции. Или не поймет и на последний вопрос только удивится: «Как для кого пишу? Для издательства».
Скажешь в переполненном метро с максимальной по нашим понятиям вежливостью: «Вы, извините, на следующей выходите?» — ответит человек и посторонится, но глянет остро и тревожно. Это я конвенцию нарушил своим вопросом. Это я обмишулился, это я в душу ему полез. Маленько, но полез, а он маленько, но ощетинился: «А вам какое дело, выхожу я или нет?»
Тут нужно сказать: «Я выхожу», или просто: «Извините» — и начинать проталкиваться. Получится вежливо. А вот это вот все: «Кто последний, я за вами. Я отойду на минуточку, вы будете стоять? Запомните меня, скажите, что я занял, а перед вами много занимало? Стоите давно? Неужели так медленно двигается? Вот работнички, а? Я пока в кассу займу и на вашу долю, а если подойдет, вы мне крикните» — вот этого всего не надо. Человек начинает тревожиться и нервничать.
Каждый свободен остаться один. Даже в толпе. Вообще говоря, это великое дело — никто ни за что не агитирует, никто советов не дает. Здесь ты индивидуум. Живи, пользуйся тем, что тебе доступно…