Содом тех лет
Шрифт:
Когда, едва переводя дыхание, я выскочила, наконец, из подъезда в холодную слякоть осеннего вечера, я с трудом удерживалась от душившего меня истерического хохота. Как это все могло случиться? Возможно ли, что я, подсознательно предвидя приготовленную мне ловушку, сама того не осознавая, выбрала хитрый ход, чтобы ее избежать? Или добрая фея моего детства все еще не оставила меня своей заботой? Какой был бы ужас, если бы я не спутала номера квартир и прямым попаданием влетела бы в свитую для меня паутину с хитрым пауком в центре? Что бы я сделала? Отбивалась бы? Кусалась? Разбила бы бокал о его мохнатую голову, освещенную огромными, неправдоподобно светлыми и прозрачными выпуклыми глазами? Одно было
Мы встретились снова через много лет – в Доме творчества в Переделкино, куда меня стали охотно впускать с тех пор, как Саша стал одним из лидеров сионистской борьбы за выезд. Скорей всего, потому что в Доме творчества мы были, как на ладошке, и следить за нами было куда удобнее, чем в домашних условиях. Поскольку мы были к тому времени весьма знамениты, многие интеллигенты искали путей познакомиться с нами, чтобы обсудить прогнозы и перспективы. Я думаю, что в советских условиях того времени это делало им честь – значит, они перестали бояться гнева властей.
Тогда-то перед нами и возник Межиров, который жил тогда в Переделкино, снимая комнату на чердаке чьей-то дачи. Как ни смешно, его прислала к нам Зоенька, успевшая за эти годы вырасти и выйти замуж. Муж Зоеньки, Сережа, – мы его так и не встретили, – прочел ходившую тогда в самиздате Сашину рукопись «Трепет иудейских забот» и объявил Сашу самым умным человеком в России. Так как Межиров почему-то ужасно уважал Сережино мнение, он явился к нам с просьбой дать ему почитать эту рукопись. При виде меня он и глазом не моргнул, ни одним мускулом не дрогнул и вообще никак не показал, что мы с ним были когда-то знакомы и он даже давал мне рекомендацию в Союз писателей. Не говоря уже об освещенном свечами круглом столе с бутылкой вина и двумя бокалами на тонких ножках.
От рекомендации Межирова мне, в конечном счете, не было никакой пользы – меня в Союз писателей так и не приняли. Все мои покровители были настолько уверены в беспроигрышности этой затеи, что даже не позаботились нажать на кого следует. Потом мне рассказали, что на заседании правления секции переводчиков против моей кандидатуры с пеной на губах выступил переводчик Яков Козловский, с которым я даже шапочно знакома не была – так что поначалу было неясно, чем была вызвана столь горячая его нелюбовь ко мне. Правда, со временем один из редакторов «Малыша» открыл мне, что дагестанский поэт Рашид Рашидов из всех предложенных ему переводов выбрал для своей книги стихов именно мои, а не Козловского. Такое не прощают, хотя я даже не знала, что мои переводы не были единственными.
В результате я так и осталась всего лишь членом Литфонда, совсем как Борис Пастернак.
Петли судьбы
В семейном альбоме моей свекрови много лет хранилась пожелтевшая фотография трех молодых женщин, прикрывающих свою очаровательную наготу только раскрытыми зонтиками, причем не слишком большими. Босые ножки трех прелестниц попирали песок приморского пляжа, а само море, украшенное белыми барашками волн, плескалось у них за спиной. Даже не вглядываясь в белую надпись «Евпатория, 1928», пересекающую угол фотографии по диагонали, можно было безошибочно сказать, что сделана она где-то в двадцатых годах двадцатого века. Даже удивительно, как это бросалось в глаза, – при том, что на женщинах не было ни единого лоскутка одежды, по которой можно было бы судить о возрасте фотографии. Что-то в наклоне их хорошеньких головок и в беспечном колыхании локонов на морском ветерке говорило, что не было еще ни коллективизации, ни индустриализации, ни второй мировой войны.
Меня эта фотография привлекла тем, что навела на идею о петлях судьбы – то есть о таких ее изгибах, которые приводят
Одна из них – Сашина тетка Марина интересна уже тем, что ради нее моя свекровь хранила эту фотографию в своем альбоме. Зато обе ее подружки заслужили отдельного описания своей судьбой.
Первая, белокурая красотка Эстерка, вскоре после прогулок нагишом по евпаторийскому пляжу вышла замуж за известного писателя Валентина Катаева. Я не знаю, сопровождал ли ее Катаев в Евпаторию, но тетя Марина любила, округляя глаза, рассказывать, как он загонял Эстер за себя замуж – почти насильно, угрожая в случае отказа припомнить кое-какие грешки ее отца нэпмана. Плача и рыдая, красавица Эстерка согласилась на этот брак и родила Катаеву сына и дочь, которых любящий папочка то ли в «Траве забвения», то ли в «Сухом колодце» обозвал Шакалом и Гиеной.
На новом витке истории Гиена вышла замуж за идишисткого поэта Арона Вергелиса, главного редактора печально известного журнала «Советише Геймланд». Не знаю, вышла ли она за него добровольно или он тоже ее чем-нибудь припугнул, но на следующем отрезке этого витка у Вергелиса произошло столкновение с Сашей, хранящим в глубинах памяти душераздирающие рассказы тети Марины.
Встреча их произошла в 1976 году в Брюсселе, куда Саша, к тому времени уже гражданин Израиля, приехал как делегат Международного еврейского конгресса, посвященного борьбе за выезд советских евреев, а Вергелис – как представитель Советской власти, пытавшейся с его помощью доказать, что ничьи права в СССР не нарушаются. Итальянская журналистка из газеты «Корьерре делла сера» зачем-то организовала узкое лобовое столкновение двух несогласных сторон – с советской стороны выступали Арон Вергелис, молчаливый летчик-еврей, Герой Советского Союза, и широкоплечий мужчина в штатском с откровенно славянскими чертами лица. С израильской – Саша Воронель и сыновья профессора Вениамина Левича, которому было категорически отказано в выезде из СССР.
В процессе не слишком дружелюбной беседы Вергелис, желая продемонстрировать отсутствие антисемитизма в стране Советов на собственном примере, спросил с вызовом:
«Как, по-вашему, когда началась моя поэтическая карьера?»
Вопрос был риторический, ответа Вергелис не ожидал. Он набрал в легкие воздух, чтобы достойно на собственный вопрос ответить, но Саша его опередил:
«Я думаю, в сорок восьмом, когда с вашей помощью посадили всех ваших еврейских коллег, и никого, кроме вас, не осталось».
Вергелис на миг задохнулся от такой неожиданной наглости, а его напарник в штатском засиял столь же неожиданной улыбкой – похоже было, что он давно не слышал такой хорошей шутки. Однако Вергелис, как видно, неплохо тренированный в словесных боях, быстро оправился и продолжил, как ни в чем не бывало:
«Вы не правы. Просто в сорок восьмом году было опубликовано мое первое стихотворение».
Разговор, естественно, закончился ничем. А чем он, собственно, мог закончиться, – ведь никакой власти в руках у Вергелиса не было. Но, провожая нелюбезных гостей до двери, еврейский поэт на миг задержал Сашу – он выбрал именно его, обидчика! – и доверительно прошептал ему на ухо: «Не беспокойтесь, всех ваших выпустят». Что оказалось, как обычно, ложью – некоторых выпустили, а некоторых продержали еще десять лет, жесткой рукой проведя через тюрьму и ссылку.