Софья Ковалевская
Шрифт:
— Я ничего не понимаю в вашей науке и думаю, что даже ваше пылкое красноречие окажется бессильным перед моей бесталанностью во всем, что касается цифр! Забудьте о них, дайте отдых вашему мозгу, тем более, что в Лондоне есть много приятного, чем можно занять свою голову.
Жил в Лондоне Ковалевский вместе с профессором Юрием Степановичем Гамбаровым, в ту пору передовым ученым, пытавшимся дать социологическое обоснование гражданскому праву и делавшим некоторые шаги к марксизму. Это был суховатый, малоподвижный человек, которого Максим Максимович шутя именовал «глубокомыслящим».
Ковалевский и Гамбаров заходили за Софьей Васильевной в отель. Втроем отправлялись они гулять по городу, посещали музеи, картинные галереи, ездили
— Не знаю, как вы, историки, привыкшие запросто оперировать тысячелетиями, — говорила Софья Васильевна, глядя на потемневшие здания средневекового Оксфорда с его тихими каналами, осененными вековыми деревьями, — но я, подобно одетому только в пояс из пальмовых листьев полинезийцу, исполняюсь трепета и смирения перед древностью английской цивилизации. Подумать: Тацит писал о Лондоне как о городе с историей! Лишь зная это, можно по достоинству оценить анекдот, который рассказывал Тимирязев. Вам не случалось его слышать от Климентия Аркадьевича? Американец спросил лондонского садовника, как получить газон, подобный английским. На это садовник ответил, что если траву поливать три-четыре раза в день и аккуратно подстригать, то лет через триста-четыреста газон станет точно таким! Все отлито здесь в формы солидные, долговечные — от полицейского на Риджент-стрит, которого, мне кажется, я видела еще в свой первый приезд на том же самом месте, до сложенного из камней камина в доме фермера. Даже морщины на лицах стариков имеют установившийся «английский» характер. Одна из моих любимых литератур — английская. Она с замечательным достоинством показывает как глубокую человечность своего народа, так и его положительный ум и очень светлый юмор…
Прогулки и ничегонеделанье скоро надоели Ковалевской. Она хотела быть полезной Максиму Максимовичу, не могла чувствовать себя невежественной в вопросах его научной специальности и занялась изучением архивных документов. С увлечением знакомилась она с событиями первой английской революции XVII века, которую изучал Максим Максимович. Ее внимание привлекли индепенденты («независимые») и особенно левое крыло этой партии — левеллеры с их вождем Джоном Лильберном. Левеллеры выработали свою программу — «Народное соглашение», в которой — два столетия назад! — требовали широкой демократии, религиозной свободы, защиты крестьянских интересов. Об этом моменте жизни английского простого народа Ковалевской захотелось написать исторический роман. Но, как всегда, немного отдохнув, она опять вернулась к математике: стала отказываться от прогулок и общества Максима Максимовича, а затем и вовсе уехала из Англии, так как под рукой не было нужных книг.
Максим Максимович не удерживал ее, он понимал, что никогда она не смогла бы бросить науку для литературы, которая служила ей приятным отдыхом после крайнего умственного напряжения. Да и сама она говорила об этом писательнице А. С. Шабельской, удивлявшейся, как Ковалевская может совмещать столь разные виды деятельности:
— Многие, которым никогда не представлялось случая узнать более математику, смешивают ее с арифметикой и считают ее наукой сухой и aride (бесплодной). В сущности же, это наука, требующая наиболее фантазии, и один из первых математиков нашего столетия говорит, что нельзя быть математиком, не будучи в то же время поэтом. Только, разумеется, чтобы понять верность этого определения, надо отказаться от старого предрассудка, что поэт должен сочинять несуществующее, что фантазия и вымысел — это одно и то же. Мне кажется, что поэт должен видеть то, чего не видят другие, видеть глубже других. И это же должен и математик.
О себе, о своем тяготении к литературе она заявляла:
— Что до меня касается, то я всю мою жизнь не могла решить, к чему у меня больше склонности: к математике или литературе. Только что устанет голова над чисто абстрактными
23 июля Софья Васильевна уже была в Вернигероде на Гарце, где Вейерштрасс с сестрами и усыновленным маленьким Францем жил в одном из отелей.
— Он не очень роскошный, — сказал Вейерштрасс Ковалевской, — но достаточно хороший, в особенности для такой нетребовательной дамы, как ты… Прекрасно, что ты отослала работу. Да и Эрмит дал тебе дельный совет — посидеть над литературной стороной сочинения до октября. Работа очень ценна, но изложение действительно неряшливое, ниже всякой критики…
— Я это знала, но от усталости ничего больше не могла сделать, — мрачно ответила Софья Васильевна.
Вернигероде так уютно расположился у подножия гор. вокруг все так соблазнительно цвело, что невозможно было удержаться от долгих прогулок. А по-новому изложить исследование — значило опять засесть недели на две-три за письменный стол.
— Дорогая, — улыбнулся старый учитель, — это еще не самая большая из жертв, которых требует наша наука!
К досаде Ковалевской, возле Вейерштрасса как раз в это время собралось много молодых математиков: Гурвиц, Шварц, Кантор, Хеттнер, итальянец Вольтерра, приехал и давний почитатель Поль Дюбуа Реймон. Они вели оживленные беседы, горячие споры, а Софья Васильевна должна была уединиться в своей комнате и писать, писать, пока не темнело в глазах.
В таком напряжении она провела полтора месяца, почти до конца переделала мемуар и натолкнулась на новые интересные результаты, которыми поспешила немедленно заняться. Позднее она получила за это дополнительное исследование премию Шведской академии.
6 декабря 1888 года Парижская академия известила Ковалевскую о том, что ей присуждена премия Бордена, и просила прибыть в понедельник, 12 декабря, ровно в час дня, на публичное заседание, на котором будут оглашены результаты конкурса. А Миттаг-Леффлеру сообщили по телеграфу, что «хвалебную речь президента Жансена, отмечавшую высокую оригинальность работы Ковалевской, все ученые встретили горячими аплодисментами». Но даже такое событие не вывело Софью Васильевну из подавленного состояния. Она была настолько истощена чрезвычайным напряжением сил, что не могла даже радоваться. Как всегда, ее воображение рисовало совсем иные картины. Глядя на провожавшего ее Миттаг-Леффлера, она повторила его вопрос:
— Счастлива ли я? Не знаю. Человек, видимо, получает не самое счастье, а лишь его бледное отражение.
— Мужайтесь, мой друг, — нежно, как больному ребенку, сказал швед. — Все-таки жить стоит именно так, чтобы предъявлять к ней самые высокие, может быть, даже непомерные, как у вас, требования. И, знаете, когда-нибудь она все же даст нам желаемое, ибо она в конце концов и прекрасна и добра!
— Мне будет недоставать вас, Геста. Я так много обязана вашему товарищескому участию, — поблагодарила Ковалевская, прощаясь.
Как хорошо он знал ее — противоречивую, подчас непонятную самой себе! И потому так легко и просто было работать и общаться с ним.
В Париж она прибыла утром и, едва успев переодеться с дороги, должна была тотчас отправиться в академию. Ее сопровождал Максим Максимович, который приехал на торжество оглашения результатов конкурса. Когда Софья Васильевна вошла в ярко освещенный, битком набитый гостями зал, ее встретили шумным гулом приветствий, аплодисментов.
Президент академии, астроном и физик Жансен, галантно предложив руку, проводил Софью Васильевну на предназначенное ей место и открыл заседание: