Сократ
Шрифт:
– Тиндарей...
– Не спишь?
– Как великолепно ты танцевал! Я представляю, будто сейчас танцую с тобой, и это так чудесно, что не могу ни спать, ни бодрствовать...
Кто-то из лежавших тихо спросил:
– А думает ли кто из вас о том, что наш корабль везет в Афины смерть?
Тиндарей по голосу узнал певца Диомеда. Ответил:
– Знаю - мы плывем на корабле смерти.
– А что мы - его убийцы, это ты тоже знаешь?
– Знаю: он умрет и за нас, молодых, которых он якобы развращал. Но не надо преувеличивать, Диомед. Если
Анаксибия приподняла голову, но Тиндарей нажатием руки снова уложил ее к себе на ладонь. Диомед это видел; подумал о благоуханной сандаловой коже флейтистки.
– Ты прав: молодость не вина, молодость - красота.
Бессонная ночь словно искала собеседников, не давала и людям уснуть.
Тиндарей сел скрестив ноги, совершенные по форме и от природы, и от упражнений.
– Он говорит: мало полагаться на богов, ведь мы даже не знаем, существуют ли они вообще. Он говорит: познай самого себя. Это он правильно говорит. Сами себя толком не знаем - и, не знающие себя, должны повиноваться неведомым, невидимым? Или хотят, чтобы мы носились в пространстве, подобно призракам, не имея под ногами твердой почвы?
– Придержи язык, дорогой, - оборвал его кифаред, сопровождавший Тиндарея в танцах.
– Это похоже на кощунство!
Анаксибия предостерегающе приложила маленькую ладонь к губам возлюбленного. Тиндарей поцеловал эту ладонь и строго спросил:
– Кто сказал, что я кощунствую? Я просто спрашиваю. Говорят, Аполлон покровительствует молодым, но я спрашиваю: кому из вас он когда-либо дал совет? Кому помог?
Из кучки дремлющих танцовщиц поднялась Нефеле:
– И так говоришь ты, у кого еще и сейчас, поди, ноги болят после танцев, которыми ты чествовал Аполлона?
Тиндарей же возразил:
– Да, мы взывали к Аполлону, хранителю жизни, порядка, справедливости, творцу гармонии, и красоты, а сами теперь везем в Афины несправедливую смерть! Это ли гармония? Красота?
Нефеле, в душе которой еще не улеглось возбуждение, вызванное праздниками, отвечала:
– Но он еще не умер! Я танцем молила Аполлона, призывала его - пусть стрелами своими разобьет чашу с цикутой, когда ее поднесут Сократу!
– И здесь, на борту смертоносной триеры, она вскричала в экстазе: - О Аполлон, бог света и радости, услышь меня!
– Услышь нас!
– подхватили голоса.
И стихли. Словно ждали - отзовется Аполлон, пошлет какое-то знамение... Но только триера все покачивалась на волнах, да стекали с весел тяжелые, соленые слезы.
– О Аполлон, Лучник, бьющий без промаха, пошли же свою стрелу в его темницу!
– опять, но еще более страстно вскричала Нефеле.
– Разбей чашу с ядом!
Тиндарей сказал трезвым тоном:
– Это было бы его божественным долгом.
– Затем спросил: - Аполлон любит солнце, а в темнице - темно; скажи, Нефеле, не минуют ли эту темницу взгляд его и стрела?
Сраженная этими словами в разгаре своего экстаза, Нефеле прошептала:
– Насмехайся! Но гляди - больно уж расплясался твой язык!
– Что ты, милая Нефеле! Я недостоин равной с ним чести и славы. Единственное, что есть у меня общего с Сократом, - это молодость.
Тиндарей обвил свою талию рукой Анаксибии и сам ее обнял.
– Он учит людей, как надо жить. Добродетели можно научиться, говорит он. Не глядит он на звезды, не заглядывает в загробный мир. Живи, человек, здесь, на земле, и старайся достичь блага. Но ведь этого же хотим и мы, молодые!
Диомед дружески улыбнулся Тиндарею:
– Ты - его человек, как и я.
– Став опасным для Анита и ему подобных, перевернувших демократию вверх ногами, он, сам молодой, стал защитником нашей молодости. Стало быть, за нас он и умирает.
Теперь, когда до смерти Сократа было ровно столько, сколько их кораблю до берегов Аттики, они думали о приговоренном с возрастающим стеснением в груди.
Ветер вздувал брюха парусов, гребцы размеренно погружали в волны длинные весла, резким движением вырывая их обратно.
Триера полетела, перестала качаться. Словно ножом рассекала море. Корпус ее чуть заметно вибрировал.
Лежавшие под палубой почувствовали эту перемену. Анаксибия тихонько заплакала.
– Что с тобой, мышка моя?
– Очень быстро плывем...
9
Беседовали, попивая вино, что принес раб Платона. Сократ уже знал, что Кебет и Симмий ничего не добились у архонта. Он потягивал вино, давая время языку просмаковать каждый глоточек.
– Я не все еще вам завещал, - медленно заговорил он; поколебался, но все же продолжал: - Осталась еще моя боль, дорогие.
Друзья молчали.
Он улыбнулся:
– Не угадаете ли - какая?
В их представлении возникла смертоносная триера - черная птица с могучими крылами, окрашенная в цвет крови, летит к материнской гавани...
– Так вы не знаете, что это за боль, - не знаете вы, самые близкие мне?
Они и теперь не отвечали, не осмеливаясь открыть, о чем они думают. Тогда он сказал:
– Одна лишь боль достойна человека - боль от сознания, что он не достиг того, чего хотел достичь.
– И это говоришь ты, Сократ?
– удивился Критон.
– Самой малой из твоих заслуг достаточно, чтобы испытывать удовлетворение и гордость.
– Молодежь называет тебя отцом мышления, - поспешил вставить Аполлодор.
Сократ раскинул руки:
– Ах вы мои неразумные, добрые мои, не утешайте меня, не уклоняйтесь. Отчего же мне больно? Коснитесь этого!
– Нет ничего, что могло бы причинить тебе боль!
– вскричал Аполлодор.
– Я тоже был молод, как ты, - возразил Сократ.
– Долго, долго - почти до сего дня. Смотрел только вперед. Но - сами знаете - пора мне теперь оглянуться, взвесить труд, исполненный за полвека. Чем оценить его? Тем ли, что обо мне говорят? Или тем, что я сам когда говорил? Я беспощаден к другим - так мне ли щадить себя самого, словно какого-нибудь недоросля? Клянусь псом - не хотел бы я так уйти!