Солдат великой войны
Шрифт:
– При нашей жизни.
– Доказательств у тебя, так же, как и у меня, нет. Разница в следующем: чтобы доказать, что твоя попытка может принести миру, ты должен согнуть этот мир в бараний рог. По крайней мере, мои грезы не требуют от человечества подстраиваться под них.
– Ты, вообще, кто? – спросил Лодовико. – Иезуит?
– Нет.
– Откуда ты столько знаешь о политических системах?
Алессандро сел на нары, заменявшие койку.
– У меня был удивительный конь.
– Ты от него узнал о политических системах?
– Да.
– От
– Да. Его звали Энрико. Когда началась война, его забрали в кавалерию. Насколько я его знаю, он наверняка еще жив, хотя и не так молод, как прежде. Я его отлично выдрессировал. Мы устраивали гонки с поездами и побеждали, и я научил его одному трюку. Так вот и узнал все насчет политических систем. Мы часто ездили на Виллу Дориа Памфили. Иногда парк открывали для публики, иногда – нет, но лошади это не объяснишь. Лошади как коммунисты: им не нравится принцип частной собственности, и Энрико хотелось скакать по Вилле Дориа, даже когда ее запирали на замок. С северной стороны, рядом с воротами, была железная решетка в человеческий рост с острыми штырями. И Энрико следовало перепрыгнуть через нее так, чтобы не задеть живот, задние ноги и гениталии. Мы это делали. На самом деле. Не один раз – часто.
– И какая тут связь с политическими системами?
Алессандро наклонился вперед.
– Дело в том, индеец Лодовико, что интеллектуальные проблемы, в том числе и политические вопросы, это пазлы и лабиринты, в которых ты можешь пробродить до смерти, поворачивая туда-сюда, пока у тебя не закружится голова, и тебе останется только признать, что ты ничего не понимаешь в происходящем. Стены в этих лабиринтах – это железные решетки с острыми штырями, они обрекают мыслителей на вечное странствие, и, лишь перепрыгнув через эти решетки, мыслитель может увидеть, как выглядит правильно сложенный пазл. После решетки, через которую мы прыгали с Энрико, проблемы политических систем уже не кажутся мне неразрешимыми.
– Ты чокнутый, – покачал головой Лодовико.
Алессандро назидательно поднял палец.
– При всем том я, по крайней мере, могу назвать тебе мою фамилию, а когда меня поведут к столбу, мои грезы только начнутся, тогда как твои, по твоему собственному определению, должны подойти и подойдут к бесславному концу.
– Ты обманываешь себя. Твои иллюзии разобьются перед самым концом. Пользы они тебе не принесут. Увидишь.
Алессандро встал и прошел к окну. Послеполуденный туман окутал море почти до самого горизонта, где оставалась сверкающая полоса синего и белого света.
– Ты бы позволил лошади раз за разом переносить тебя через острые штыри, сохраняя уверенность, что они не проткнут ей живот?
Лодовико ответил, что нет.
– Да, – продолжил Алессандро, – это было опасно, безрассудно – прыгать через такую высокую решетку. Даже когда мы еще приближались к ней, я не до конца верил, что Энрико сможет ее перепрыгнуть.
– Тогда почему ты это делал?
– Я доверял его силе и уверенности больше, чем собственной слабости и сомнениям. Это всегда срабатывало. Я получил хороший урок.
– А
Алессандро улыбнулся.
– Ну, значит, не сработало. – Он привалился к стене. – Ладно, синьор Индеец, о чем мы поговорим завтра?
– О еде. Могу только сказать, я рад, что ты неверующий. Когда верующих ставят к стенке, они начинают сползать на землю, их охватывает страх, и они молятся Богу. Лучше бы уж молчали.
– Но я верующий.
– Не из тех, кто хнычет.
– Да, не из тех.
Внезапно глубокой ночью Алессандро нарушил тишину:
– Теперь я еще лучше осознаю разницу между мужчиной и женщиной.
– Ты про что? – в полусне спросил Лодовико.
– Будь ты женщиной, даже совершеннейшей незнакомкой, мы бы лежали в объятиях друг другу уже через пятнадцать минут после захода солнца.
– Но я не женщина.
– Это я знаю, но с твоей сестрой все было бы иначе.
Лодовико подпрыгнул, словно огромный пес, разбуженный крепким пинком.
– Оставь мою сестру в покое, а не то умрешь до того, как тебя выведут во двор! – рявкнул он.
– Представь себе, что твою сестру приговорили к смерти. Стал бы ты возражать, если б перед расстрелом она утешилась в моих объятиях?
– Не знаю.
– Я бы нежно обнимал ее. Прижимался лицом к ее щеке и шее. Согревал. Это были бы невинные объятия. Я бы любил ее, Лодовико, пусть и не знал раньше. И не имело бы значения, хорошенькая она или нет. Не в этом дело. Разницей между мужчиной и женщиной, – продолжал Алессандро, – я наслаждался так часто. Хотелось бы наслаждаться еще больше, да только половина этого наслаждения вызывалась сдержанностью и скромностью… и с этим лучше не перебарщивать, как случилось со мной. А может, я все делал правильно, даже если думал, что недостаточно смел. Не знаю, но здесь, когда жизнь подходит к концу, я вижу: самое прекрасное, что может быть между мужчиной и женщиной, не физическое завершение их любви, а взаимное уважение друг к другу.
– Возможно, так и есть, но, вероятно, ты не можешь этого знать, пока тебя не приговорят к смерти.
– Ты всегда приговорен к смерти. Это лишь вопрос времени.
– Есть что-то особенное в том, что тебе осталось всего одна или две недели, так? – спросил Лодовико. – Жалко, что здесь не расстреливают женщин, потому что тогда женщины пришли бы в наши камеры, согрели бы нас и осчастливили, а мы бы вели себя очень скромно.
– Совсем не обязательно их расстреливать. Можно было бы просто приводить их сюда.
– Верно, – Лодовико улыбался безумно, как Чеширский кот. – Почему бы тебе не сказать им про это, когда тебя будут судить?
– В отличие от тебя, я не альтруист.
– Все потому, что ты не коммунист.
– Сколько тебе лет, Лодовико?
– Двадцать два.
– Ты прощен.
– А тебе?
– Двадцать семь.
– Ты не вправе меня прощать. Я умру коммунистом.
– Знаю.
– Чем ты вообще занимался в жизни?
– А что?
– Подозреваю, что ты социальный паразит.